В то лето солнце палило так нещадно, словно вознамерилось сжечь наш лагерь дотла. Земля растрескалась, один за другим пересохли колодцы. Старый Нас умер в августе, когда нам стало не хватать еды. Люди часами сидели на каменном холме над лагерем, не спуская глаз с дороги на Тулькарм, откуда должен был появиться ооновский грузовик.
Сверху было хорошо видно облако пыли, приближавшееся с запада, от Зейты. Ребятишки начинали петь и кричать. Они безостановочно выкрикивали нараспев одни и те же слова: «Мука!.. Мука!.. Молоко!.. Мука!..», а потом мчались наперегонки к воротам, барабаня палками по пустым бензиновым канистрам и старым консервным банкам. Они производили столько шума, что старики посылали на их головы проклятья, а бродячие собаки заходились яростным лаем. Лежащий в могиле на вершине холма старик Нас, должно быть, слышит их и сегодня и первым узнает о прибытии грузовиков с мукой, маслом, молоком и солониной. Мне кажется, Нас мог остаться на этом свете, если бы ходил на холм вместе с детьми. В лагере все улицы полнились звуками впавших в отчаяние людей, это ранило ему сердце, и он просто не захотел больше жить. Каждый день частичка жизни покидала его, как засыхающее растение.
Потом по всем лагерям в Фарие, Балате и Аскаре распространился дошедший из Дженина слух: международные силы покидают нас, больше не будет ни еды, ни лекарств и всех нас ждет смерть. Сначала умрут старики, потому что они самые слабые, старухи, младенцы, и те, кто заболел лихорадкой. Потом умрут молодые — даже самые сильные и храбрые мужчины. Дни уподобятся кустарнику, иссушенному солнцем пустыни, и умрут. Так решили иностранцы, чтобы мы навсегда исчезли с лица земли.
Сыновья Наса, Хассан и Саид, очень сильные, крепкие и выносливые. Они высокие, с мускулистыми ногами, их лица дочерна загорели на работе в поле, а глаза сверкают огнем. Но слух дошел до их ушей, когда они похоронили зашитого в простыню отца на вершине каменного холма, и теперь они больше не ждут, когда чужаки привезут в лагерь продовольствие на своих белых грузовиках. Наверно, они их ненавидят. И стыдятся того, что уподобились нищим, которые клянчат деньги на пропитание у городских ворот.
Над лагерем Нур-Шамс витает беда. Нас привезли сюда в крытых грузовиках ООН, и мы не знали, что здесь начнется наша новая жизнь. Все думали, что через день или два, когда кончатся бомбардировки и бои в городах, иностранцы дадут каждому землю, сад и дом, где мы сможем жить, как прежде. У сыновей старого Наса была ферма в Тулькарме. Они оставили там все — домашний скот, инструменты и даже запасы зерна и масла, а их жены — кухонную утварь и белье, потому что верили — как и все! — что через день-другой все уладится. Сыновья Наса поручили соседу-пастуху, которого почему-то не забрали вместе с остальными, присматривать в их отсутствие за домом, следить, чтобы воры не трогали кур, поить коз и коров. В награду они отдали ему самую старую козу, которая больше не давала ни приплода, ни молока. Старик бедуин смотрел им вслед узкими, как щелочки, глазами, рядом с ним стояла грязная коза. Козе хотелось съесть валявшуюся на дороге газету, и пастух то и дело дергал за веревку, чтобы удержать упрямое животное. Таким стало последнее воспоминание о родном доме, потом грузовик тронулся, и все скрылось в пыли.
Я сижу на камне неподалеку от могилы Наса и смотрю на лагерь. Когда Нас спрашивал: «Разве солнце светит не всем?» — думал ли он об этой долине? Солнце здесь без устали выжигает просторы пустыни, его свет так нестерпимо ярок, что кажется, будто холмы у Яабада и Дженина качаются, как на волнах.
Я вижу лежащие внизу, у подножия холма, улицы лагеря. Прошло время, и он превратился для нас в тюрьму. Кто знает — возможно, он станет местом нашего упокоения? Расположенный на каменистой равнине, ограниченной с восточной стороны руслом высохшей реки, лагерь Нур-Шамс кажется темным, цвета ржавчины и грязи, пятном, к которому ведет пыльная дорога. Ближе к вечеру, когда лагерь стихает, я забираюсь на вершину холма и вспоминаю крыши Акки, великое множество крыш — плоские крыши, купола, высокие башни, и древние стены над морем, где носятся чайки и ветер раздувает тонкие паруса рыбачьих шхун. Я знаю, что все это никогда больше к нам не вернется. Я помню оборванных арабских солдат — безоружных, с окровавленными повязками на головах, в грязных обмотках, с лицами, осунувшимися от голода и жажды. Некоторые были совсем юными, но усталость и война заставили их повзрослеть. Следом тянулась бесконечная вереница женщин, детей и немощных стариков. Они не осмеливались войти в город и лежали на земле под оливковыми деревьями, надеясь, что кто-нибудь вынесет им воды, хлеба и немного кислого молока. Была весна, и они рассказывали о том, что произошло в Хайфе, о боях на узких улочках и на рынке Старого города, о валяющихся на земле лицом вниз погибших. Выжившие пошли берегом моря в Акку, они брели под солнцем и ветром и добрались до стен нашего города.
Помню, что в тот вечер, отправляясь на поиски еды, я надела длинное, до пят, платье, закуталась в покрывало, взяла клюку и поковыляла, сгорбившись, как старуха: поговаривали, что среди беженцев прячутся бандиты, насилующие девушек. У городских ворот я увидела всех этих людей — тысячи и тысячи похожих на нищих людей. Они совсем выбились из сил, но не спали. Их глаза стали огромными от лихорадки и жажды. У кого-то достало сил разжечь несколько костров: огонь выхватывал из темноты лица, и это были лица побежденных. Старики, женщины, дети. Повсюду, на пляже и на дюнах, насколько хватало взгляда, сидели и лежали люди, как будто кто-то сбросил их на эту землю. Они не жаловались — просто молчали. И это молчание было страшнее криков или стонов. Время от времени начинал хныкать ребенок, но и этот звук тут же стихал. Только море шумело, да волны с рокотом накатывались на перевернутые на песке лодки.
Я шла меж тел и чувствовала такую жалость, что бросила притворяться старой нищенкой. Потом вдруг мужество оставило меня, и я вернулась к городским воротам. Вооруженный охранник попытался было остановить меня: «Куда ты идешь?» Я назвала свое имя, сказала, где стоит дом моего отца. Он посветил мне в лицо фонариком и с издевкой спросил, что я делала одна за городскими стенами. Я не стала отвечать и ушла. Меня мучил стыд из-за увиденного.
Позже вокруг Акки начались бои, грохотали пушки: друзы сражались с Хаганой, день и ночь, до самого лета. Все здоровые мужчины ушли на войну, и мой отец Ахмад тоже отправился вместе со всеми на север. Он поручил мне следить за домом, благословил и ушел. Отец верил, что скоро вернется, но так и не вернулся. Позже я узнала, что он погиб под бомбами в Нагарии.
Потом приехали крытые грузовики, чтобы увезти гражданское население в безопасное место. В наш дом вселились солдаты, а я села в грузовик.
Колонны машин проезжали мимо ворот Акки, и те, кто оставался в городе, провожали их взглядами. Машины направлялись в Кантару и Набатию, на юг, к Газе, в Тулькарм, Дженин и Рамаллу. Ходили слухи, что некоторые добирались до Салта и Аммана, расположенного на другом берегу реки Иордан. Мы с Ааммой Хурией не знали, куда едем. Мы не ведали, что присоединимся к лежавшим на земле под городскими стенами людям, которых я видела тем ужасным вечером.
Лагерь Нур-Шамс — это окраина мира, мне кажется, что за ним не может быть ни другой земли, ни надежды. Дни проходят за днями, подобные невидимой и неосязаемой пыли, которая берется из ниоткуда и засыпает одежду, крыши палаток, волосы и даже кожу. Я ощущаю тяжесть этой пыли, она примешивается к воде, которую я пью, к еде, которую я ем, я чувствую ее вкус на языке, когда просыпаюсь утром.