Эстер неподвижно сидела на стене, не сводя глаз с гостиницы в надежде увидеть Рашель. Мать ушла домой, а она все сидела в тени. Вот уже несколько дней она искала Рашель. Даже ходила к заброшенной риге и вошла внутрь — с отчаянно бьющимся сердцем, на подгибающихся ногах, как будто делала что-то запретное. Она подождала, пока глаза не привыкли к темноте. Но в риге ничего не было, кроме валявшегося на полу сена, служившего подстилкой скоту, да острого запаха мочи и гнили.
Эстер так хотела увидеть Рашель, хоть на минутку. Она придумала слова, которые ей скажет, — что все не так, что она ходила к риге не для того, чтобы за ней шпионить, что это вообще не важно, что она дралась, защищая ее. «Это неправда! Неправда!» — крикнет она изо всех сил, чтобы Рашель знала, что она, Эстер, ей верит, что она остается ее подругой и верит, верит ей, и никогда не поверит тому, что говорят люди, и не будет смеяться вместе с ними. Она покажет ей следы ударов, синяки на боках, на спине, из-за которых она не могла в тот день ни говорить, ни ходить, так было больно, она даже стоять не могла.
Где же Рашель? Может быть, ее уже увезли, в машине, ночью, когда никто не видел, увезли за горы, в Италию или, хуже того, на север, где немцы сажают евреев в тюрьму.
Люди в этот вечер на площади беспокойно сновали взад-вперед, разговаривали между собой на всех языках, и никому не было дела до Рашели. Как будто никто ничего и не заметил вовсе. Эстер подходила к одним, к другим, спрашивала: «Вы не видели Рашель? Вы не знаете, где Рашель?» — но все только отворачивались, пряча глаза, делали вид, будто знать ничего не знают и вообще не понимают, о чем речь. Даже господин Ферн не сказал ей ни слова, лишь молча покачал головой. Сколько же злобы и зависти оказалось в людях, вот почему Эстер было страшно и больно. Ставни гостиницы так и оставались закрытыми, и она даже вообразить не могла, что происходит там, внутри, в унылых и темных, как казематы, номерах. Может быть, в одном из них сидела взаперти Рашель и смотрела в щелку на площадь, на снующих взад-вперед и возбужденно разговаривающих людей. А может, Рашель видела ее, Эстер, и не хотела выходить, потому что думала, что она такая же, как все: пряталась в траве, шпионила за ней и смеялась вместе с остальными. От этих мыслей у Эстер темнело в глазах. В сумерках она спустилась к последним домам деревни, туда, откуда была видна долина, еще окутанная светлой дымкой, и очертания высоких гор.
А назавтра послышалась музыка, она звучала пониже площади, на вилле в саду с шелковицей. Эстер побежала туда со всех ног. Несколько женщин стояли, прислушиваясь у ограды, и дети там тоже были. Эстер вскарабкалась, цепляясь за прутья решетки, на свое привычное место в тени дерева и увидела господина Ферна: он сидел в кухне за своим черным пианино. «Они принесли его назад! Вернули господину Ферну пианино!» — хотелось Эстер крикнуть стоявшим внизу людям. Но в этом не было необходимости. На всех лицах было одно и то же выражение. Все больше народу собиралось у ограды послушать игру господина Ферна. И то сказать, никогда еще он так не играл. Через приоткрытую дверь из полутемной кухни выпархивали ноты, взмывали в легком воздухе, наполняя всю улицу, всю деревню. Пианино, слишком долго молчавшее, казалось, играло само. Музыка лилась, летела, сияла. На ограде в тени шелковицы Эстер, почти не дыша, слушала стремительные ноты, музыкой была полна ее грудь, все ее тело. Она слушала и думала, что теперь все будет, как прежде. Она снова сможет сидеть рядом с господином Ферном, нажимать на клавиши, учиться читать ноты с приготовленных им листков. Все будет хорошо, раз пианино господина Ферна вернулось. Теперь люди перестанут бояться и ни на кого не будут держать зла. И Рашель снова выйдет на улицу, пойдет за покупками для своих родителей, и ее волосы опять заблестят на солнце, как красная медь. Утром она встретит Эстер у фонтана, они сядут в тени платанов и будут долго-долго разговаривать. Она расскажет, как потом, когда кончится война, станет певицей и будет выступать в Вене, Риме, Берлине. Такова была музыка господина Ферна: она останавливала время и заставляла его течь вспять. Потом, закончив играть, господин Ферн вышел на порог. Он посмотрел на всех, щуря глаза от солнечного света и подергивая бородкой. Лицо его странно сморщилось, казалось, он вот-вот расплачется. Он сделал шаг или два навстречу стоявшим на улице людям, развел руками и чуть склонил голову, словно говоря: спасибо, спасибо, друзья. И люди зааплодировали — сначала несколько мужчин и женщин, которые стояли поближе, а потом остальные, даже дети захлопали в ладоши и закричали «Браво!». И Эстер тоже аплодировала и думала, что все точь-в-точь как было в Вене, когда Генрих Ферн играл перед господами во фраках и дамами в вечерних платьях в пору своей молодости.
Была пятница, когда Эстер впервые вошла в синагогу в верхней части деревни. Там справляли шабат. Так было каждую неделю: по пятницам Яков, помощник старого ребе Ицхака Салантера, ходил по улицам и стучал в двери тех домов, где жили евреи. В дом Эстер он тоже всегда стучал, но никто не ходил на шабат, потому что ни ее мать, ни отец не были религиозными. Когда Эстер однажды спросила, почему они не ходят в синагогу, отец ответил просто: «Можешь идти, если хочется». Он всегда считал, что религия — дело вольное.
Несколько раз Эстер подходила к синагоге, когда мужчины и женщины собирались там на шабат. В открытую дверь она видела горящие свечи, слышала ровный гул молитв. Сегодня она приближалась к этой двери с той же опаской. Женщины, одетые в черное, проходили мимо, не глядя на нее, спешили внутрь. Эстер узнала среди них Юдит, свою соседку по парте. На голове у нее была черная косынка; входя вместе со своей матерью, она оглянулась и незаметно помахала Эстер.
Эстер довольно долго стояла на другой стороне улицы, глядя на открытую дверь. А потом, неожиданно для самой себя, вдруг направилась к этой двери и вошла. Уже стемнело, и внутри было сумрачно, как в пещере. Эстер бочком двинулась к ближайшей стене, словно хотела спрятаться. Перед ней стояли женщины, закутанные в черные платки; никто не обращал на нее внимания, только одна или две девочки обернулись. Черные детские глаза особенно ярко блестели в полутьме. Вдруг одна из девочек — ее звали Сесиль, и она тоже ходила в школу господина Зелигмана, — подошла к ней, взяла ее за руку и потащила в середину зала. Эстер прошла вперед, туда, где собрались молодые девушки. Оказавшись среди них, она почувствовала себя лучше.
Вокруг Якова суетились женщины, устанавливали пюпитр, приносили воду, расставляли золоченые подсвечники. Вдруг где-то засиял свет, и все взгляды обратились в ту сторону. Словно звезды вспыхивали свечи одна за другой, сначала слабо мерцающие, готовые вот-вот погаснуть, но мало-помалу язычки пламени разгорались, отбрасывая длинные лучи. Женщины со свечами в руках переходили от светильника к светильнику, и света становилось все больше. Одновременно раздался гул голосов, глухой, точно из-под земли, и Эстер увидела, как в зал входят люди, мужчины и женщины, а впереди шел старый ребе Ицхак Салантер. Они вышли на середину, разговаривая на непонятном языке. Эстер с удивлением смотрела на белые покрывала, наброшенные на головы и ниспадавшие до пола. Свет разгорался, гомон нарастал. Теперь вошедшие говорили громко, протяжно, нараспев, и голоса женщин в черном отвечали им, они звучали нежнее. Голоса чередовались, и казалось, будто шум ветра или дождя наполняет зал, то убывая, то усиливаясь вновь, бьется о тесные стены и колеблет пламя свечей.