— Уже и аскет из Немого миньяна идет по путям иноверцев? В церкви и в хоральной синагоге нельзя кричать, потому что идолопоклонники заходят туда помолиться всего на час. А в бейт-мидраше, не рядом будь упомянут, в бейт-мидраше кричать можно. Я вывешу записку на Синагогальном дворе, что за прегрешения наши великие вероотступничество проникло уже и в Немой миньян, и один аскет хочет превратить святое место в церковь, в хоральную синагогу.
Реб Довид-Арон Гохгешталт отступает, дрожа: только этого ему не хватало! А реб Тевеле Агрес, с еще большей силой и яростью, кричит своему гостю:
— Знаешь, что я тебе скажу, Алтерка? Я тебе скажу, что я не верю в твое возвращение к вере. Бороды у тебя нет, и кто знает, накладываешь ли ты хотя бы филактерии
[47]
. Вон там, на окне лежит книга Мишна Брура
[48]
. Принеси ее сюда, я буду учить тебя заповедям возложения филактерий.
Элиогу-Алтер Клойнимус сидит над раскрытой книгой, смотрит с любопытством на квадратные буквы книги Шулхан Арух
[49]
и на густой шрифт Раши
[50]
по соседству. В сердце своем он не может не сознаться, что законы возложения филактерий, все эти детали и предписания мало интересуют его. Вскоре он устает от учебы и ему становится скучно. Клойнимус чувствует, как дужка пенсне давит ему на переносицу, которая уже горит как в огне. Но без этих стекол его близорукие глаза с желтоватыми белками, подернутыми сетью красных жилок, видят только сумятицу голубых точек и красных черточек. Он снова надевает пенсне и оттягивает свою черную бородку к уху широким движением руки, как во время лекции перед заинтересованными слушателями.
— Конечно, эти законы важны, очень важны, но при этом необходимо верить в Бога и все делать с чистыми намерениями. Без веры в то, что делаешь, без экстаза, я имею в виду, без приверженности Всевышнему и устремленности к нему, выполнение заповедей становится сухим церемониалом, мои дорогие друзья… Я имею в виду, мой дорогой ребе.
Ширвинтский меламед понял на этот раз больше, чем его ученик, который заговаривался, оправдывался. Реб Тевеле Агрес взглянул на вернувшегося к вере своими маленькими острыми глазками и возопил:
— Знаешь, Алтерка, что я тебе скажу? Я тебе скажу, что ты исчерпался. Хотя я старше тебя по меньшей мере лет на тридцать, исчерпался ты, а не я. Отпусти еврейскую бороду, возлагай филактерии, соблюдай субботу, а в устремленность к Богу не вдавайся. Не заботься о святых намерениях, не дави себя. — Реб Тевеле вытер пальцем уголки рта и поковырял в зубах, которые все еще прочно сидели на своих местах, но выглядели черными, как обгорелые пни. Он почесал свою расхристанную грудь, покрытую колючими, седыми, пропотевшими волосами, и крикнул ученику:
— Приходи в пятницу до полудня. Мы вместе пойдем в баню, и ты потрешь мне спину. Придешь?
Солдат с деревянной ногой
I
В синагогах благословили начало нового месяца Менахем-Ав
[51]
, затем пришли новые дни, подобные строю скорбящих на обратном пути с кладбища. Однако в узких и тесных переулках весело продолжались обычные торг и суматоха. Солнце припекало, с лиц капал пот. Солнечные лучи прятались за грудами старого, пыльного тряпья, разложенного в платяных лавках Проходного двора. Солнечные лучи забирались и в подвалы на дворе Рамайлы, где продают уголь. Полосы света игриво рассыпались у высохших сточных канав на улице Виленского Гаона, где сидели торговки фруктами у корзин со своим товаром. Дети запускали бумажных змеев, подпрыгивали и приплясывали босыми ногами на раскаленном асфальте Синагогального двора. Но пожилые евреи с набожно согбенными спинами уже видели перед собой синагогу со священным ковчегом без покрывала и вспоминали плачи Девятого Ава. Напев из книги Эйха
[52]
сливался в сердце и в памяти с шорохом и вздохами ветра среди сухих листьев. Именно теперь во дворе Песелеса появился солдат с деревянной ногой, странствующий повсюду Герц Городец. Он пришел в то же время, что и в прошлом году и два года назад.
Его густая шевелюра и смеющиеся глаза чернее сажи и угля. Глядя на его фотографию до пояса, никто не подумал бы, что этот человек — инвалид, так он весело смотрит. Герц Городец все время носит старую солдатскую шинель с оторванными пуговицами, фуражку козырьком назад и потертые шаровары, зато сапог на его единственной, правой ноге сверкает и лучится, как зеркало. Его лицо гладко выбрито, а усы лихо закручены. Усы помогают Герцу Городецу во всем, что он рассказывает. Рассказывает он, как во время войны шел в атаку на немца, подкручивая пальцем ус — и тот вытягивается, как готовый проколоть штык. Хочет он показать, как упал раненный, и его усы вдруг опускаются. А когда он похваляется, «как гулял в отпуске», служа в армии Фоньки-кваса
[53]
, его усы распушаются, становясь толстыми и вожделеющими.
Герц Городец любит странствовать. Он исходил уже все местечки, вплоть до Мереча
[54]
, что на литовской границе, и вплоть до Дисны
[55]
, что на русской границе. Сколько бы его ни спрашивали, какой черт гонит его, он всегда отвечает, что сам не знает. До службы в солдатах его не тянуло странствовать, но с тех пор, как он вернулся с войны, он не может усидеть на месте. Но он видит, что любопытные все еще тупо пялятся на него, не понимая его ответа. Тогда он смеется, показывая полный рот белоснежных зубов, и разглаживает ус.
— Деревянная нога гонит меня, она не дает мне усидеть на месте.
У странника золотые руки, он все может починить. Если он застревает по дороге у какого-нибудь сельского еврея, то перелицовывает ему шубу. В панском имении он ремонтирует настенные часы. Когда он пошел в солдаты и увидел, что в армии парикмахерам живется неплохо, он сказал, что он тоже парикмахер. И до сих пор его это кормит. Он появляется в бейт-мидраше в каком-нибудь маленьком местечке и сообщает, что он цирюльник и на Лаг-ба-Омер
[56]
он будет стричь на Синагогальном дворе всех от мала до велика за полцены. Для этого ему нужно только занять у какой-нибудь хозяйки стул, а инструменты у него есть свои. Поскольку в семь недель между Песахом и Шавуотом стричься можно только в Лаг-ба-Омер, в этот день на Синагогальном дворе выстраивается длинная очередь из евреев, до глаз заросших бородами, и Герц Городец стрижет их головы наголо, оставляя только пейсы. Матери приносят мальчиков и девочек, и Герц Городец присвистывает, вытягивая губы, и щелкает языком, чтобы дети во время стрижки не плакали. При этом он сыплет шутками и поговорками, чтобы матери смеялись. В деревнях к нему приходят бриться крестьяне. Его собственные закрученные усы служат для него рекламой: вот каков он мастер! Заработав немного денег, он больше не хочет работать. Он складывает в котомку большие и маленькие машинки для стрижки, бритву, ножнички и расчесочки, забрасывает котомку за спину и уходит в другую деревню, в другое местечко, лишь бы идти, лишь бы странствовать.