— Знаешь, папа, что я тебе скажу? С первого дня, как я привел Хеленку в дом, она больше нравилась тебе, чем мне. Хана-Этл для тебя старовата.
Рахмиэл Севек не находил себе места и на следующий день. Полдня он крутился по переулкам рядом с Синагогальным двором, пока ему не пришло в голову зайти в молельню, прозванную «Немым миньяном». Столяр несколько раз брал у него для здешнего бейт-мидраша дерево. Стоит взглянуть, что он с ним сделал. Столяра в бейт-мидраше он не встретил, но сразу заметил его работу: заплаты из белых обструганных досок в полу, свежие ступеньки, ведущие к ковчегу и биме, дополнительные перекладины, призванные укрепить разваливающиеся скамьи и пюпитры. Лесоторговец вспомнил покойного соседа реба Шмуэла-Йосефа Песелеса. Тот наверняка бы порадовался, если бы дожил и увидел, как простой еврей взял на себя доброе дело привести в порядок его бейт-мидраш. Рахмиэл Севек подумал о вчерашнем разговоре с замужними дочерьми Ханы-Этл Песелес. Они хотят женить его на своей матери, но ему слишком поздно начинать все заново. Кроме того, Хана-Этл не желает иметь дела с его невесткой-христианкой. Но он не может и не хочет освободиться от Хеленки. Кажется, там, в углу сидит слепой проповедник реб Мануш Мац.
Рахмиэл Севек никогда не носил золотых колец, дорогих часов и не обращал внимания на одежду. Теперь все это тем более его не интересовало. По его поношенному демисезонному пальто, согбенным плечам и всегда озабоченному виду, можно было подумать, что он мелкий лавочник, который не может расплатиться с долгами. Но он был и богат, и щедр на пожертвования. С тех пор, как на него свалились беды, он стал еще щедрее. Обыватели объясняли это тем, что он хочет откупиться от Бога и от людей за свою невестку-христианку. Но Рахмиэл Севек не от кого не хотел откупаться и не пытался выглядеть евреем, углубившимся в религию или покаянно вернувшимся к вере. «Что еще осталось мне в этой жизни, — думал он, — кроме помощи нуждающимся евреям, изучающим Тору?» Проповедник реб Мануш Мац был одним из тех нуждающихся, которым лесоторговец время от времени вкладывал в руку подаяние. И на этот раз он взял слепого за руку. «Мир вам, ребе». — И оставил в его руке бумажную купюру.
Слепец по голосу и по пожатию руки узнал дающего. Он знал, что тот же самый еврей дает дерево на ремонт и украшение бейт-мидраша. Реб Мануш принялся описывать, сколь велико воздаяние за пожертвование. Особенно, когда еврей занимается ремонтом святого места: тогда для него открыты 310 миров. «Не я заслужил столь почетное место в грядущем мире и не я жду его», — вздохнул Рахмиэл Севек, и по его костлявому лицу пролегли тонкие морщины, протянувшиеся из-под глаз через щеки к уголкам рта. Он уселся рядом с ребом Манушем Мацем и печально покачал головой. «Что я даю, с позволения сказать, и какую ценность имеет мое усердие?» Лесоторговец был рад излить свое сердце перед достойным евреем. Слепой проповедник для каждого находил слово утешения, может быть, и для Рахмиэла Севека оно у него найдется? «Ой, ребе, мне нужна чаша сострадания!» Севек со стонами рассказал всю историю про невестку-христианку и добавил в заключение, что сердце у него разрывается от жалости к брошенной сыном жене, хотя она и дочь необрезанных.
— Гвалд! Гвалд! — Слепой принялся стучать по полу палкой, которую он всегда держал в руке. — Как мог молодой еврей вести себя так безответственно. Ведь не оставляют в поле в непогоду даже домашнюю скотину, тем более человека и к тому же собственную жену.
Сначала Рахмиэл Севек обрадовался: сам богобоязненный проповедник согласен с ним, а не с этими святошами и якобы добрыми евреями, которые не питали к его брошенной невестке никакого сочувствия. Но потом он еще больше озаботился, ибо в глубине души лесоторговец надеялся, что проповедник найдет оправдание его сыну Хаце, а не ему, отцу. Рахмиэл Севек потер свой острый кадык и спросил не без задней мысли.
— Разве я могу, ребе, требовать от сына, чтобы он вернул эту иноверку?
Но реб Мануш Мац стоял на своем: «Гвалд! Гвалд! Такую мерзость нельзя простить даже собственному сыну. Помимо обиды брошенной жены возрастает и ненависть к евреям». Слепой так разволновался, что встал и снова начал стучать своей палкой о пол: «Скандал! Скандал!»
Однако отцу не хотелось, чтобы проповедник считал его сына конченым нечестивцем. Он принялся говорить со стоном: с другой стороны, ведь и христианка не из чистого золота. С тех пор, как она поняла, что муж к ней не вернется, она все время говорит ему, свекру: «Ваш сын ведет себя со мной как любой еврейский лавочник». Исключение из всех евреев она делает только для него, свекра; его она не считает обманщиком, потому что он содержит ее с дочерью. То есть его Хаця не совсем не прав. Его грех состоит только в том, что он не подумал обо всем этом прежде, чем женился на Хеленке. Теперь он вернулся к своей прежней, еврейской невесте — а там тоже неприятности. Невеста все еще готова выйти за него замуж, но ее родители говорят, что волей-неволей Хаця будет должен заботиться о ребенке иноверки всю жизнь, а то и забрать его в свой дом. А главное, говорят родители девушки, мы не доверяем молодому человеку, который сначала бросает еврейскую невесту ради деревенской шиксы, а потом бросает свою деревенскую жену с ребенком ради прежней еврейской невесты. Даже его собственный отец, говорят они, не хочет вмешиваться.
— Хаця и его невеста предлагают мне пойти к ее родителям и пообещать, что он будет верным мужем, хорошим зятем и будет вести себя по-людски. Так что вы скажете, ребе? В конце концов я отец и я хотел бы дожить до радости посадить еврейского внука себе на колени. Одна женщина, умная и почтенная женщина — вы ведь знаете Хану-Этл Песелес! — сказала мне верные слова, что если я не помогу своему сыну выйти на верную дорогу, он может от горечи и назло мне вторично жениться на какой-нибудь христианке. Так, что вы скажете, ребе?
— Я уже ничего не говорю, — вздохнул слепой проповедник, снова усаживаясь на скамью. — Но постарайтесь по возможности, отсылая бывшую жену назад к ее народу и ее вере, чтобы она не страдала с ребенком от нужды.
И обе головы, слепого проповедника и лесоторговца, еще долго качались в печальном молчании, словно голая ветка поздней осенью, которая устало и медленно качается вместе со своей тенью.
Ентеле
«Ентеле» — так звали дочку портного Звулуна, и каждый житель двора Песелеса и окрестных переулков радовался, произнося это имя. На нее обращали внимание, когда она была еще совсем ребенком. «Посмотри на эту Ентеле, на эту маленькую девчушку — готовая барышня!» Она осталась невысокой и к восемнадцати годам. Теснота и мрак двора Песелеса не дали Ентеле вырасти в высокое деревце.
Ее круглое личико, короткая шейка и точеные ручки лучились благородной бледностью. У нее были чуть-чуть пухловатые щечки, чуть-чуть широковатый ротик, редковатые зубки и коротковатый носик. Чтобы казаться повыше, дочка портного Звулуна носила туфли на высокой подошве, но все равно выглядела малышкой. Ентеле гладко расчесывала свои каштановые волосы на две стороны с пробором посередине. Ентеле уже красила губки и трясла звонкими сережками, висящими в ее маленьких ушках. Ентеле любила платья с укороченным рукавом до локтя, стянутым по краю резинкой. Поскольку она была продавщицей в бакалейной лавке, поверх платьица она носила фартук с бретельками крест накрест через грудь и парой больших карманов по бокам. Хозяйка часто посылала Ентеле в другие лавки или к клиентам, вот она и ходила туда-сюда по переулкам, засунув обе руки в карманы фартука и крутя головой направо и налево, чтобы поприветствовать всех продавщиц.