— Путешествие, значит, — пробормотала старуха. — Что ж, поглядим, есть ли в твоей судьбе путешествие.
Кошка вскочила на стол, как будто тоже собиралась заглянуть в карты, но тут же была сброшена на пол. Гадалка теребила в руках грязную, потрепанную колоду. В тусклом мерцающем свете, среди таинственных теней эта морщинистая старая карга с обломанными грязными ногтями и в заляпанном жиром платье из мешковины (наверное, за долгие годы на это платье пролилось очень много похлебки из костяной ложки, зажатой в дрожащей старушечьей руке) выглядела загадочно и даже величественно. Она вытащила из колоды наугад семь карт и разложила их на столе картинками вниз. Затем дрожащие руки со скрюченными пальцами начали переворачивать карту за картой, и Мадж забормотала какое-то заклинание на странном языке: «Хомини помини дидимус дис дис генитиво тиби дабо аурикулорум». Взгляду Уилла открылись семь картинок: собаки, воющие на кровавую луну, и рак в речной глубине под ними, звезды с обнаженной девицей, жонглер, человек, повешенный на дереве за ноги. Смерть с косой, женщина со львом на поводке и колесница. Мадж еще какое-то время покачивалась, бормоча что-то вполголоса, и в конце концов изрекла:
— Время отправиться в дорогу еще не пришло. Ты должен остаться здесь и встретить женщину, которая заставит тебя уйти отсюда. И еще я вижу семь смертных грехов.
— Что это за женщина? Это она совершит все грехи?
— Женщина тут ни при чем. Грехи будут принесены сюда, и ты заберешь их с собой.
— Я ничего не понимаю.
— Ты пришел сюда ради того, чтобы услышать, а не понять. Ты возьмешь перо и будешь писать, как клерк. Тебя будут погонять и торопить, чтобы ты писал быстрее.
У юноши упало сердце.
— И это все? Ты ничего больше не знаешь?
— Я скажу тебе один стишок, но это будет стоить еще пенни.
— Ладно, завтра принесу два пенни.
Старуха усмехнулась, но вдруг поперхнулась и зашлась в приступе кашля, и на лицо Уиллу попали брызги ее слюны.
— Вот тебе стишок. Запоминай. — И она произнесла нараспев, словно читая слова пророчества с темной стены позади Уилла:
Поймешь, когда появится причина:
Черная женщина или золотой мужчина
[3]
.
И ни слова больше. Не маловато ли, на два-то пенни?
ГЛАВА 3
Зов богини долетал к нему откуда-то с моря, но Уилл не мог на него ответить; госпожа тщетно звала его, продолжая скрываться за золотыми личинами, существующими лишь в его воображении. Юноша старался выбросить из головы все эти пустые мечты об объятиях и красавицах, манящих его к роскошному ложу, но все-таки над своими снами он был не властен, и чаще всего видения приходили к нему именно во сне. Что же до видений, связанных с путешествиями, то тут он обнаружил, что наиболее яркими они получаются, когда мысли облечены в слова. Ну а вдруг это навсегда отвратит от него богиню? Этого Уилл еще не знал.
Хоби, которого к тому времени уже не было в живых — он умер от горячки, потому что часто спал пьяным под дождем, — иногда довольно связно рассказывал о кораблях и жизни моряков. Он рассказывал о том, как на судне устанавливают пушки, — для пущей важности, а заодно и для устрашения врагов, что в последнее время стало необходимо. Рассказывал о грузчиках, снующих между полуютом и полубаком, где на каждом корабле находятся две шлюпки. Рассказывал о балласте и канатах; о далеко выступающем за борт носе, который часто зачерпывал воду, когда корабль летел вниз с гребня высокой волны. О трюме под нижней палубой, где хранились бочки с прокисшим пивом и червивый сыр. О фоке и форс-марсе на фок-мачте; о топселе на грот-мачте; о бизань-мачте с треугольным парусом или крюйс-марсом; о наставном лиселе и боннете…
Все это были только мечты. Если он, Уилл, подастся в юнги и будет драить палубу на какой-нибудь вонючей посудине, это не сделает его ближе к богине. Слова же открывали перед юношей лучший мир; и вообще, если он станет учиться искусству обращения со словом, то предсказание старой Мадж должно означать, что он станет клерком в каком-нибудь вонючем суде. Ну а вдруг все-таки свершится чудо и поторапливать его будут благородные лорды, умоляя побыстрее закончить оду на день рождения ее величества?
В доме у Бретчгердла, местного приходского священника, было много книг, и он давал их почитать благочестивым молодым людям. Уилл читал Овидия в английском переводе Голдинга, а иногда и в оригинале — и делал это с гораздо большим удовольствием, чем в школе, на уроках учителя Дженкинса. Он медленно, слово за словом разбирал незнакомые тексты, подобно тому, как музыкант, впервые взявший в руки лютню, перебирает струны в мучительном поиске своей мелодии. Овидий был божествен. А почему бы и Уиллу не стать Овидием, но только по-своему, на английский манер?
Та девушка — и свет, и красота, Тех смуглых щек ничто не запятнает.
За темными бровями чистота Сокрыта…
[4]
…Было послеобеденное время. Душу Уилла охватило радостное волнение: вечером предстояло отправиться в Шотери, чтобы помочь принести оттуда майское дерево. Юноша водил скрипучим гусиным пером по бумаге, сидя у стола, с которого еще не были убраны судки со специями. Резко пахло шафраном и чесноком, которые придавали пикантность давно приевшейся телятине (помогать резать теленка Уилл отказался). В очаге потрескивали сырые поленья недавно спиленного вяза, отчего в комнате было очень душно (но его отец все равно никак не мог согреться), однако эта жара контрастировала с ледяным холодом женского презрения. Свой; сонет Уилл посвящал уже другой темноволосой девушке. Юноша придерживался той сонетной формы, что впервые была предложена графом Сурреем, потому что английский язык не настолько богат на рифмы, чтобы следовать более строгим итальянским канонам. Уилл уже успел уяснить, что писать стихи следует не о каком-то конкретном предмете, а о чем-либо всеобъемлющем, универсальном (не потому ли Платон так сокрушался из-за неискренности поэтов?), и это универсальное и всеобъемлющее должно открывать дверь в новую реальность. В Божественную реальность…
…о которой свет не знает.
Моя любовь черна, но что с того?
Она не ослепляет, только греет.
Мать Уилла была уже немолода, в ее волнистых волосах заметно серебрилась седина, но редкие брови еще сохраняли свой насыщенный рыжеватый оттенок. После обеда она бранила мужа, делая это с тем аристократическим остроумием, на которое была способна лишь урожденная леди Арден. Джоан, ее единственная дочь — бедняжка Энн вот уже три года как умерла, — не спешила убрать со стола крошки, чтобы потом бросить их голубям (эх, вот в Уилмкоте были голуби…), а стояла рядом и злорадно усмехалась. Отец, краснея от унижения, сидел сгорбившись у чадящего, трескучего очага и сосредоточенно грыз ноготь на мизинце.