— Конечно, не мне тебя судить, — натянуто проговорил Филд. — Но я всегда считал, что… в общем, что здесь слишком уж много соблазнов, в этом Лондоне.
— Спасибо тебе, спасибо тебе, дружище. Человек должен жить со своей семьей.
Уильям взглянул на свое отражение в маленьком зеркале — больной, старый, грязный. Торопливо поплескался в застоявшейся холодной воде, растерся полотенцем до тех пор, пока кожу не стало покалывать.
— Не в обиду тебе будет сказано, — продолжал Филд, — но от некоторых вещей людям нашего с тобой круга не бывает пользы, только один вред. Мы с тобой, так сказать, живем на задворках этого мира, и в центре его нам не оказаться никогда. В Стратфорде недавно прочли твою поэму про Венеру. По крайней мере, твой отец ее точно прочитал. И я вынужден согласиться с ним, что…
— Это совсем не то, о чем следовало бы писать перчаточнику из Стратфорда. А стратфордскому печатнику не стоило это печатать. Потому что все это сплошное язычество, не имеющее ничего общего с занудливой пуританской набожностью. — Уильям торопливо натягивал камзол. — Такой хороший стратфордский ремесленник поддался влиянию растленного Лондона, и вот теперь его сын находится при смерти.
— Нет, твой отец уже давно так не говорит, — возразил Филд. — Теперь он болтает о святых и о том, какие свечи и кому ставить в церкви. Что же до твоей матери, то она и видеть не хочет твоих поэм, как, впрочем, и твоя жена. Они обе пристрастились к чтению трактатов. — Уильям недоуменно посмотрел на него. — Дешевые, отвратительно напечатанные книжонки. Наверное, приличные печатники попросту отказываются издавать такой бред.
Уильям устало усмехнулся:
— Бедный Дик Филд. Мы с тобой оказались между двух миров, не так ли? И наш грех, и наша беда в том, что мы не можем выбрать какой-то один из них и отказаться от другого, а цепляемся сразу за оба. Ну что ж, я готов.
— Надеюсь, к тому времени, как ты приедешь, случится чудо. Твоя семья все время молится.
— Одни — богу трактатов, другие — богу свечей. А я не могу молиться ни тому, ни другому.
Выбраться из Лондона оказалось делом непростым. Улицы были заполнены распущенными по домам пьяными солдатами, праздновавшими славную победу в компании шлюх. Нетвердо стоящие на ногах герои в расстегнутой по случаю нестерпимой жары одежде настойчиво зазывали проезжих джентльменов спешиться и хлебнуть винца из стоящей тут же бочки. Давайте, подходите, выпьем же за королеву и за окончательный разгром короля Пипа, а также за поражение всех его святых! Они хватали коней за стремена, цеплялись за сбрую; некоторые, будучи не в силах удержаться на ногах, падали прямо под ноги коню; других приходилось отгонять с дороги ударами кнута. Офицеры вели себя чуть более пристойно: расхаживали по улицам, горланя песни и поглаживая великолепные бороды а-ля Эссекс. Что ж, хороший повод для торжества: Кадис пал, испанский флот разгромлен и сожжен, уцелело лишь два галеона, приведенные домой в качестве трофеев; захвачена богатая добыча. Никому нет дела до мальчика, умирающего в Стратфорде; его предсмертные крики тонут в ликующем звоне церковных колоколов, выводящих мелодию «Те Deum» — «Тебя, Бога, хвалим».
По дороге в Стратфорд Уильям вспомнил свои прежние размышления о смысле отцовства, о великом бремени ответственности, вынести которое дано не всякому человеку. Подумать только, всего одиннадцать лет, и этот мальчик сейчас умирает… Какая участь ждет его после смерти? Или адово пламя (ибо совершенно ясно, что Бог, если Он все-таки существует, очень несправедлив), или небытие, и оба этих варианта болезненны. Лучше уж было ему не рождаться, не приходить в этот мир.
Из водного потока вырвалось неукротимое пламя, и мутные капли дали жизнь целой Вселенной — звездам, солнцу, богам, аду и всем-всем-всем. Это было несправедливо, но ведь человек обречен всю жизнь терпеть несправедливость.
Раньше Уильям видел в своем сыне поэму, которую не мог описать словами. Ему представлялся молодой красавец в богатых одеждах, уверенно держащийся в седле, с соколом на затянутой в дорогую перчатку руке, живущий в собственном замке, окруженном обширными лесными угодьями. Сэр Гамнет не стал жениться, зная, что женщинам нельзя верить. Однажды он уже был влюблен, хотя и понимал, что наступит время, когда его отвергнут, а его любовь выбросят на помойку, словно старый мячик. Потеряв возлюбленную, он впал в меланхолию, и из его речей было ясно, что он настроен против женщин. Вино он пил умеренно, сомкнув длинные пальцы нежных рук (на левой поблескивал единственный перстень с огромным опалом) на ножке золоченого кубка. Он неспешно беседовал со своими друзьями, никому из которых не доверял, на философские темы, грациозно и непринужденно развалясь при этом в кресле, похожем на трон. Сэр Гамнет Шекспир был воплощением прозорливого человека. Он жил настоящим, не жалея о прошлом и не веря в будущее. Ему не приходилось действовать, у него просто не было такой необходимости: казалось, ничто на свете не могло нарушить его душевного равновесия. Покормив павлинов, он удалялся читать Монтеня; перед сном он читал Сенеку, прекрасные строки об осенней ночи и уханье совы; интриги же Макиавела или лже-Макиавела принадлежали иному миру. Это был его сын, которому самому не было суждено стать отцом. Но как же быть с именем, которое должно пережить века? И вдруг Уильяму стало ясно, что на образ сына он невольно переносил свое собственное нежелание иметь потомство. Сын стал воплощением несбывшейся мечты отца, и в каком-то смысле винить в его смерти следовало отца, а не лихорадку. Что же до увековечения имени, то Уильям думал об этом как о чем-то независимом от всего остального. Ведь даже не имя само по себе было важно, а кровные узы, родственный дух. И все-таки он до сих пор не вполне понимал, что происходит. Но на подъезде к Мейденхеду его прорвало; это был пронзительный, мучительный крик несчастного отца, потерявшего ребенка… Однако Уильям не мог заставить себя молиться о чудесном избавлении для сына; единственное, о чем он мог просить немилосердного Бога, так это то, что если после смерти мальчику уготовано адово пламя, то он сам готов пойти туда вместо сына. Если он не умер вместо Гамнета, то пусть тогда на него падет двойное проклятие. В Оксфорде он на два дня слег с лихорадкой. Хозяйка «Короны», что на Корнмаркете, любовно ухаживала за ним. К тому времени, как Уильям добрался до Стратфорда, там уже все было кончено.
Джон и Уильям Шекспиры сидели в саду за домом на Хенли-стрит. Стоял погожий августовский денек. В руках у обоих были небольшие кружки с элем. Вот так же пригревало солнце, так же шептал что-то в ветвях деревьев легкий ветерок, когда маленький гробик опускали в землю. Лето проникало даже под прохладные своды церкви, где заунывный голос священника говорил что-то о «прахе к праху», где рыдала семья. Это семья, похоже, так и не приняла Уильяма, единственного, у кого были сухие глаза. На кладбище он стоял поодаль от могилы — хладнокровный лондонец в великолепном плаще. Старший могильщик начал было тихонько насвистывать себе под нос, но потом спохватился и бросил смущенный взгляд в сторону скучающего джентльмена в плаще. А потом земля приняла бедного мальчика. А что земля принять не смогла? В свои одиннадцать лет сэр Гамнет Шекспир не проявлял особых склонностей к чему бы то ни было — его не увлекало ни чтение книг, ни наблюдение за растениями и птицами. Не обнаруживал он и остроты ума и не высказывал обычных в этом возрасте бредовых мальчишеских идей. Это был просто высокий худощавый мальчик, в чертах лица которого угадывалось сходство с его дядюшкой Гилбертом. После занятий в школе Гамнет любил проводить время с дядей Гилбертом, слушать незатейливые истории из Священного писания и следить за тем, как работают ловкие руки перчаточника. А вот дядюшку Ричарда мальчик, похоже, недолюбливал. Его сестры иногда баловали его, но все же чаще ругали. Все-таки девчонки есть девчонки.