— Ваша светлость…
ГЛАВА 3
— Ваша светлость…
— Называй меня просто по имени.
— Но мне не подобает…
— Вот еще! Здесь я решаю, что подобает, а что нет. И потому я говорю, что не пристало тебе торчать здесь сегодня, этим прелестным июньским днем, с такой кислой физиономией. Я завел себе поэта, чтобы он создавал мне хорошее настроение, а не нагонял тоску.
Уильям глядел на него с любовью и горечью. Смерть поэта ничуть не взволновала бы этого аристократа, который расставался со своими поэтами с той же легкостью, с какой бросал деньги на ветер. (Уилл, заплати сам по этому счету, а то я уже потратил все деньги, что у меня были с собой. — Но, милорд, вряд ли той суммы, что имеется у меня при себе, будет достаточно. — Ну да, я и забыл, что ты просто бедный голодранец, который перебивается с хлеба на воду и зарабатывает себе на жизнь стишками.)
— Я не могу не огорчаться, милорд (то есть Гарри), при известии, что мой друг был заколот его же собственным кинжалом и умер в страшных муках. Представьте себе, своим же собственным кинжалом, который ему всадили прямо в глаз. Говорят, Марло кричал от боли так громко, что это слышал весь Дентфорд. Эта агония могла сравниться лишь с крестными муками Христа. 4 Новость о смерти Марло дошла до Уильяма с большим опозданием, потому что поэт был отгорожен от реального мира, от эля, театра и вшей роскошными атласными подушками и приторным ароматом духов. Сначала Уильям услышал, что пуритане ликуют и радуются смерти антихриста; затем коронер вскользь обронил, что Фрайзер убил Mapло, защищаясь и спасая свою собственную жизнь; и в конце концов его воображению предстала ужасная картина случившегося в Дентфорд-Стрэнд — в комнате сидят Фрайзер, Скирс и Поли, слышен смех, а затем Кит Марло, лежащий на кровати, приходит в ярость, сверкает острие кинжала, противник вырывает кинжал у него из руки и затем… Из головы никак не шла одна строка, крик Фауста, продавшего душу дьяволу: «Вижу, как кровь Христова разливается по небесному своду».
— Друг или не друг — без разницы. Радуйся, что тебе не досталось, — отозвался его светлость мастер РГ, Гарри. — Теперь ты мой и только мой поэт.
— А все-таки кое в чем он был весьма искушен, этот мальчик с капризно поджатыми губами. — Ради этого даже друга лишиться не жалко.
— Вообще-то, близкими друзьями мы с ним никогда не были. Но другого такого поэта не было и уже, наверное, не будет. — Эта была чистейшая правда. Все-таки Марло был его предшественником, солнцем на небосклоне английской поэзии, даже тогда, когда его ежедневно вызывали в Тайный совет на допросы; он не боялся ни Бога, ни черта, ему было наплевать на то, что говорят у него за спиной, и его последний шедевр так и остался незаконченным.
— Что ж, приятно слышать, что близкими друзьями вы не были. Потому что это может стать еще одним гвоздем в крышку гроба его покровителя, этого табачника, вонючего сэра Уолтера. Просто злость берет, что этот урод все еще крутится при дворе, сеет там ересь, смуту и разврат. Ты должен написать пьесу, высмеивающую его и всех его подручных-еретиков.
Откуда такая враждебность? Неужели и тут не обошлось без влияния Эссекса? Ох уж эти интриги, недомолвки и хитроумные заговоры… Что же до «Школы ночи», то у Уильяма было собственное мнение на этот счет. У него начиналась новая жизнь, эпоха постмарлоизма (удачное название), которую он собирался посвятить любви, карьере и поэзии.
— Вот, — улыбаясь, сказал Уильям, — я принес новый сонет. — С этими словами он вынул из-за, пазухи исписанный листок, на котором едва успели высохнуть чернила: «Твоя любовь — она царей знатнее, богатств богаче, платьев всех пышней. Что конь и пес и сокол перед нею…»
[33]
Не поторопился ли он с этой песнью любви после всего нескольких недель дружбы? Но мастер РГ, Гарри, сказал об этом первым.
— У меня сейчас нет времени читать сонеты, — нетерпеливо отмахнулся Гарри. — Тем более, что я еще не успел прочесть то, что ты давал мне раньше. Так что положи его вон в тот сундук.
Это был большой резной ларец, из недр которого пахнуло ароматной прохладой. Гарри рассказывал, что эту вещицу привез из заморского плавания какой-то капитан, который влюбился в юношу без ума, но был отвергнут. Уильяма охватила ревность при виде пухлого вороха чужих поэм, поверх которых лег его сонет: «Твой женский лик, природы дар бесценный…»
[34]
Красота Гарри действительно была женской, в то время как тело оставалось мужским, и это рождало в душе его друга странное чувство. Быть понапористее? Ведь времени у него было не так много. Уильям становился старше, скоро ему исполнится тридцать.
— Сегодня, — объявил милый мальчик, — мы отправимся на прогулку по реке.
Сказано — сделано. На водной глади играли ослепительные солнечные блики, слышался тихий плеск воды, на веслах сидели гребцы в ливреях, и новенькая барка, над которой был натянут полотняный шатер, неспешно плыла в сторону Грейвсенда, увозя на своем борту шумную компанию смеющихся молодых людей. Эти юноши очень отличались от скромно одетого поэта, покорившего юридические школы и университеты неповторимостью и сладкозвучием стихов. Здесь было всего вволю: и вина, и холодного мяса дичи, и прочих яств, но чем выше поднималось солнце, тем все более неловко чувствовал себя Уильям. Он видел себя со стороны: безродный выскочка без титула и богатства, простенькое колечко на руке, одет прилично, но очень скромно. Его охватило отвращение при виде одного господина, которого все запросто называли Джеком: этот вельможа хохотал разинув рот, набитый недожеванным мясом. Этим юношам было нечем заняться, они изнемогали от ennui
[35]
(очень подходящее определение, предложенное мастером Флорио) и прятали пораженные недугом безделья тела под шелками и гобеленами. Но вот солнце снова вышло из-за тучки, и. молодые люди снова ожили и обрели былую живость, раскрываясь навстречу воздуху и свету. Эти юноши были подобны лебедям, что покачивались на волнах, провожая барку, — жадным и равнодушным птицам. А кружившие в ясном июньском небе коршуны служили лишним напоминанием о том, какая участь ожидает всякую бренную плоть.
— Интересно, когда снова откроются театры?
— Трудно сказать… чума все еще уносит тридцать жизней в неделю.
— А вот меня представления не интересуют. Там одна пошлость и кровь льется рекой.
— Ну, тогда всегда есть Лили и его мальчики. — Грубый многозначительный смешок. — Непорочные, словно лилии, мальчики Лили.
— Неужели человек не может стать выше всей этой мерзости — выше крови, низменных страстей и ночного горшка? Ведь любовь…
Хорошо, он даст им то, чего они хотят, и превратит свое ремесло в настоящее искусство. Воображение Уильяма рисовало прекрасную сцену с занавесом и декорациями, надежно защищенную от палящих лучей солнца, от ветра и от прочей непогоды. На этой сцене благообразные актеры талантливо разыгрывали остроумный диалог, и не было ни вульгарного шутовства Кемпа, ни окровавленных мечей, ни пафосных монологов в исполнении Аллена. Уж он бы постарался вложить в уста этих разряженных марионеток нужные слова! Уильям грустно вздохнул, понимая, что ему суждено до конца своих дней быть между двух миров — между небом и землей, между разумом и чувствами, между действительностью и мечтами. Всегда один, чужой в любом обществе, он добровольно обрекал себя на мученическую жизнь поэта.