— Ну, что ж, поди, Иван Максимович, да далеко не отходи. Скоро в храм идти. Так какие у тебя дела семейные, сестрица?
— Жениться ты положил, Федор Алексеевич.
— Положил и толковать о невесте более не стану.
— Да ты и не толковал. Сестры-то, почитай, последними во дворце о решении твоем узнали.
— В свое время бы узнали, а так чего зря толковать.
— Погоди, погоди, государь-братец. Полюбилась тебе девка, ладно. Тебе с ней жить. Да ведь царь ты, Федор Алексеевич, царь! Царю никак невозможно самого себя тешить — о державе не думать. Это для простого человека просто — не для государя.
— О чем ты снова, царевна?
— О том, что за твоей спиной стоят, в затылок тебе дышат Нарышкины. Много их, братец-государь, одних братьев у Натальи сколько подымается. От престола они не отступятся. Не мытьем, так катаньем своего добиваться будут. Царевич-то наш ненаглядный Петр Алексеевич знай растет себе и растет.
— А что дитяти еще делать? В гроб ложиться? Пора не пришла. А коли у меня наследник родится, то ему престола не видать как ушей своих. Так царевичем Преображенским век и скоротает. Лихачев мне все расписал.
— Расписать-то, может, и расписал, да о том не подумал, что нарышкинской ватаге противовес найтить надобно. Мало ли, Феденька, молодая жена не сразу понесет, али дочери рождаться начнут. Все от Бога.
— Твоя правда, все от Бога.
— Видишь, а за то время Нарышкины, Бог весть, какую смуту разведут. Ты не думай, царица Наталья на глаза тебе теперь не попадается, а сама втихую свой невод плетет. Ты погляди, кого только не обласкает, кому слова ласкового не скажет, кого не обдарит.
— Да чем дарить-то ей? Не больно много на двор-то ей дадено. Нешто я об том не подумал?
— Так она все что ни на есть раздаривает, да все с приговором да присказкой. Мол, было бы больше, давала бы щедрее, ничего бы не пожалела, а пока простите на том, что есть, зато от чистого сердца. Стрельцам и тем чарку из своих рук поднести не поленится, не побрезгует.
— А как ей запретишь-то?
— Никак, да и не надобно запрещать, а то мученицей у народа прослывет. У нашего народа ведь как: не хозяин всегда прав, а раб, не государь, что справедливость утверждает, а те, кто справедливости наперекор идут.
— Снова толковать будешь, чтоб во дворце ее отдельном за Москвой держать? Снова шуму не оберешься.
— Нет, государь-братец, я о другом. Тебе бы своих людей побольше во дворце собрать, да таких, у которых и сила, и богатство, и род бы старый. Чтоб они о твоей пользе радели, тебе одному преданы были.
— Оно верно, только не пойму, к чему ты клонишь.
— Такие люди, Федор Алексеевич, вместе с государевой невестой во дворец приходят. Вон погляди, что Стрешневы, что Милославские
[113]
опорой блаженной памяти деда да покойного батюшки были, да какой еще! В огонь и воду за государей своих пойти могли, а с ними вместе все сродственники и свойственники. Что тебе, государь-братец, Грушецкие дадут? Что? Беречься тебе надобно, а ты…
— Мне и моей дружины достанет, царевна-сестрица. Обойдусь без жениных родственников. В этом ты, Софья Алексеевна, ничего не понимаешь, зато обо всем судить берешься.
— Погоди, погоди, Федор Алексеевич! Тебе мало Грушецких в дом царский принять, ты еще и Милославских порушить собрался, их перед всем светом позорить!
— Это как это Милославских?
— Зачем тебе имения их пересчитывать? Чем владеют, тем владеют, и Господь с ними.
— Нет, царевна-сестрица, я государем справедливым быть хочу. Коли одним послабление дам, другие слушать не станут, противу закону пойдут. Сам же отец Симеон толковал, государю словно Богу на земле быть надобно, господний закон творить, от него ни в чем не отступать. Надлежит государю быть прямым и милостивым. Прямым, слышишь, Софья Алексеевна? И доказательств мне твоих никаких не надо, и ходить ты ко мне с уроками не ходи! Без ума твоего обходился и дале обходиться буду. Кого учишь, царевна? Государя Московского? Никак, слава Тебе Господи, пятый год правлю, а теперь вот править и с молодой царицею Агафьею Семеновной стану. Иван Максимович! Куда же ты запропастился? Посох мне подай! В церкву пора. Языков!
26 октября (1680), на день памяти Карпа мученика, епископа Фиатирского, преподобного Вениамина Печерского, в Дальних пещерах, и преподобного Никиты Исповедника, царь Федор Алексеевич издал указ сидеть судьям, приказным людям, дьякам и подьячим в приказах по 10 часов денно.
— То-то, великий государь, у приказных праздник! Век за тебя будут Бога молить, что облегчение им такое сделал. И то сказать, как у них было: за час до рассвета зимним временем начинали, шесть часов сидели, домой ненадолго пообедать ездили, а там еще шесть часов — до самой ночи. Двенадцать часов на круг выходило. Одно утешение — места доходные. Маялись, а таскались безропотно. Со стороны глядеть, жалость брала.
— Чегой-то ты, Алексей Тимофеевич, разговорился? Тебе-то что за печаль, сколько сиживало приказное семя? Родственничков, что ли, среди них немало набралося?
— Не замай, Иван Максимович! Сродственников таких и у тебя наберется. А только и впрямь дому родного, сердешные, не видывали, жен да деток позабывали.
— Не о том речь, Алексей Тимофеевич. Не расчет их столько на службе держать: от усталости перьями скрипеть под конец не могут, да и челобитчикам, чай, ночным временем через рогатки по домам добираться не с руки. Вот пускай, пока рогатки открыты, и кончают. Порядку больше.
— Обо всем-то ты, великий государь, подумать успеваешь. Все-то недреманным своим оком видишь! Народ на Москве диву дается, годами молод, а разумом мудрецу равен. Оттого все и радуются, как ты на крыльцо ли Красное, в крестный ход ли выйдешь: чисто солнышко ясное взойдет. А теперь еще с царицей молодою! Уж так-то хороша Агафья Семеновна, так-то хороша — ни в сказке сказать, ни пером описать. Как это ты, государь, соколиным своим глазом в толпе-то ее высмотрел! Сколько девок на Москве распрекрасных, а ты лучшую из лучших тотчас заприметил.
— Судьба, видно, Иван Максимович. Мне только Бога благодарить за жену-то такую. И веришь, все-то она знать хочет про дела мои, всему-то способствует. Теперь, что ни день, про академию пытает, когда устроим, когда открывать будем, очень нищую братию жалеет, особливо ребятишек. Кажись, каждого бы приласкала и обогрела.
— Милостивую ты нам государыню, государь, подарил, ничего не скажешь. Да вот только с академией…
— Что с академией, Иван Максимович? Договаривай.
— Не знаю, как и сказать, государь. Сомневаюсь я, не много ли нам художников-то всяких из нее будет. Надобность в них такова ли велика. А то ты и живописцев, и иконописцев, и резчиков разных задумал учить. Девать-то их потом куда? Попов крестцовых, безместных и то вон сколько развелося — по Спасскому мосту ни проходу, ни проезду. Коли еще художников разных к ним прибавить…