— Так ведь не отбили же наших? Помню, не отбили!
— Отбить-то не отбили, да бои больно жаркие оказались. То мы турок, то турки нас одолевали. Народу положили…
— Никита Иванович сказывал, не бывает войны без потерь. На то и война. Главное — панихиду по убиенным на поле ратном отслужить, в синодик записать.
— За синодиком, великий государь, дело не станет.
— Сам же, князь, докладывал, что сообщение с гарнизоном наладили. Разве не так? Досадить ты мне, что ли, хочешь?
— Государь, вели до конца доложить. Нешто стал бы я твой покой прошлыми-то делами тревожить. Упаси, Господь! Так оно вышло, что на Семь отроков до гарнизона добрались, а на Равноапостольную Ольгу турки проклятые через подкопы нижний город подожгли. Такое пламя занялось, что страх! Наши на выручку по мосту бросились, а мост тоже заполыхал, да и рухнул. От людей обожженных да покалеченных река закипела. Тут турки и новый верхний город зажгли. Ромодановский с теми, что в живых от гарнизона осталися, в старый верхний город отступили, биться продолжали. Надеялися, подмога подойдет. Не подошла. Тогда князь повелел отступать, а старый верхний город самим подпалить. С тем и ушли к Днепру.
— Господи, Господи! За что караешь? Ведь с нехристями бьемся! С нехристями! Прогневали мы тебя, видно, как прогневали!
— Государь, теперь нашим отрядам знать надобно, куда двигаться. Осень на носу, о зиме думать пора. Как велишь?
— А турки что же?
— А они к границе своей ушли. Один Юрий Хмельницкий с татарами на правом берегу остаться решил.
— Подумать мне, князь, надобно. Поди, поди себе пока.
26 октября (1677), на день памяти Дмитрия Солунского, царь Федор Алексеевич издал указ построить для вдовой царицы Натальи Кирилловны с детьми деревянные хоромы на бывшем дворе боярина Стрешнева в Кремле, напротив Троицкого подворья, рядом с патриаршьим Конюшенным двором.
— Ой, красота-то какая, царевна-сестрица Марфа Алексеевна! Цепи-то какие распрекрасные, столпчатые, серебряные! Пошто они тебе, сестрица? Кто делал?
— Ах ты наш огонь-порох, Екатерина Алексеевна! Ни единой вещички не пропустишь, все себе похочешь, не так ли?
— Так, так, Марфушка, да что ж ты отвечать не хочешь?
— Почему не хочу. Тайны тут никакой нету. Стрельчиха Ографенка их мастерила к трем кадилам. Для Спаса Нерукотворенного, что на Сенях, да в Александрову слободу. Вложить их порешила давно еще, только нынче собралась.
— А себе в палату, царевна-сестрица? Неужто не сделаешь? Ой, что это — никак, Софьюшка сюда торопится. Софьюшка, глянь-ко, цепи какие Марфушка заказала.
— Погоди с цепями, Екатерина Алексеевна, не до них! Новости-то, царевны сестрицы, слыхали ли?
— Какие еще, Софьюшка?
— Предивные, Марфа Алексеевна, предивные! Слыхали, что наш государь-братец приказал вдовой царице с детками в новые хоромы перебираться.
— Давно пора.
— Так думаешь, Марфа Алексеевна? Ан ничего из приказу-то царского не вышло.
— Что ты говоришь, Софья Алексеевна? Как не вышло?
— Да вот не пожелала приказу слушаться государыня Наталья Кирилловна. Наотрез отказалась. А к государю-братцу царевича Петра Алексеевича снарядила.
— Дитя-то малое?
— Может, и малое, да при всем честном народе Петр Алексеевич государю в ноги кинулся, просить стал, чтобы остаться ему с матушкой его ненаглядной в старом дворце, что коли переселят их в другие хоромы, так только для того, чтобы его, Петра Алексеевича, как царевича Дмитрия, убить.
— Так и сказал?
— Слово в слово! Государь-братец как есть онемел, слова вымолвить не может, а царевич свое твердит: не дай, государь-братец, меня убить, кровь моя, государь-братец, на тебе будет.
— О, Господи! Ушам своим не верю.
— А ты поверь, Марфушка, поверь. Сама же мне толковала, с Нарышкиными шутки плохи. Сколько еще слез из-за них, проклятых, пролить придется. Не отступится их род от власти, нипочем не отступится.
— И что же, государь-братец ответить изволил?
— Что тут ответишь, когда мальчонка в ногах валяется, за сапоги хватает, дурным голосом орет? Государыня-то наша еще и тому его научила, чтобы Ивана Языкова Годуновым назвать. Мол, его вина, его и замысел.
— Никогда не поверю, что все Наталья сама придумала! Откуда бы ей сообразить. Как думаешь, Марфушка?
— Твоя правда, Екатерина Алексеевна. То-то и плохо, что кто-то куда поумнее за ее спиной стоит. Опознать бы его надо. Непременно надо!
1 января (1678) праздновали в Москве Василию Великому и в Успенском соборе целовали мощи Вселенского Святителя. В патриаршьей Столовой палате был большой Петровский стол, где сидел царь Федор Алексеевич с боярами, дьяками, стрелецкими головами и все почетное духовенство.
— С праздником тебя великим, государь-братец. Коврижку сахарную сама тебе принесла — отменная получилась.
— Спасибо, царевна-сестрица, что труд на себя взяла. Чего самой-то беспокоиться — кого из стольников бы послала. Дел у них немного — за честь почтут, а тебе, Марфа Алексеевна, по одним лестницам сколько идти.
— Да мне, государь-братец, в радость тебя лишний раз повидать, о здоровье спросить. Бледен ты что-то, Феденька, ой, бледен. Чего тебе все над бумагами сидеть, на то ведь и советники есть. Чай, немало их под рукой-то всяк час. Доволен ли ими, государь-братец? Не одним же Языковым да Лихачевым обходишься. Как со вдовой-то царицей тебе присоветовали?
— Слыхала, поди, что Наталья Кирилловна с царевичами удумала?
— Наслышана, государь-братец, а как же.
— Языков твердит, нечего его слушать, отсылать из дворца надобно да времени не терять.
— Так тебе каждый скажет.
— А вот и нет, не каждый. Преосвященный горой за нее встал. Мол, разговоры в народе пойдут. Раз слово сказано, лучше отойти от зла и сотворить благо.
— Это в чем же для кира-Иоакима благо-то?
— Царицу во дворце оставить. Раздору в царской семье не учинять. Опять же присмотру больше. Мол, на отшибе неведомо что статься может. В Преображенском за ней не углядишь. Видишь, Языков-то о том не подумал. Преосвященный куда мудрее него рассудил. За Нарышкиными глаз да глаз нужен.
— Значит, преосвященный…
— А ты не согласна, что ли, царевна-сестрица?
— Так ты уж распорядился, вижу, государь-братец. Чего ж в задний след-то толковать. Царское слово крепкое.
— И я так думаю, Марфушка. Давши слово, держись, а не давши, крепись. Преосвященный-то, как ни смотри, все о царской власти печется. Вот теперь порешил от шествия на осляти
[104]
отказаться по всем городам.