Небылица в лицах, небывальщинка,
Небывальщинка да неслыхальщинка:
По поднебесью да сер медведь летит,
Он ушками, лапками помахивает,
Он длинным хвостом тут поправливает. Ах!
Небывальщинка в лицах, небывальщинка,
Небывальщинка да неслыхальщинка:
По синю морю да жернова плывут. Ох!
Небылица в лицах, небывальщинка,
Небывальщинка да неслыхальщинка:
Как гулял Гуляйко сорок лет за печью,
Ишшо выгулял Гуляйко ко печному столбу;
Как увидал Гуляйко в лоханке во аду:
«А не то, братцы, синё море?».
Как увидал Гуляйко, из чашки ложкой шти хлебают:
«А не то, де, братцы,
Корабли бежат, да всё гребцы гребут?».
— Утешно. Однако слова подобраны не больно складно, да и простые они. Вирши бы лучше на месте были. Значит, в Кожеезерской обители Андрей теперь. В Онежском уезде. Обитель не древняя — при государе Иване Васильевиче основана, а уж устраивал-то ее Никон. Года четыре там игуменом был.
— Тут уж, государь, ничего не скажешь. Умел былой патриарх хозяйствовать, умел и денежки собирать. Немало ему покойный государь, поди, жертвовал. Да всего преосвященный сам доходил.
— И обитель Кожеезерскую в строжайшем православии установил. Во времена Соловецкого сидения никак тамошних бунтовщиков-раскольников поддерживать не стала. Да тут еще царевна тетенька Татьяна Михайловна за Никона приходила просить.
— И что ты, великий государь, решил? Поди, на просьбы царевнины склонился?
— Склонился, говоришь? Нет, Иван Максимович, Никона надобно из Ферапонтова в Кирилло-Белозерский монастырь перевесть. Больно долго его здесь на Москве помнят да поминают. Чем дальше от столицы будет, тем лучше.
21 июня (1676), на день памяти преподобных Онуфрия молчаливого и Онисима затворника, Печерских, в Ближних пещерах, патриарх благословил боярина и дворецкого и оружейничего Богдана Матвеевича Хитрово, что ему оказана государем честь — дворчество, и боярина Ивана Богдановича Хитрово, что ему оказана государем честь — боярство, окольничего Александра Савостьяновича Хитрово, что пожалована ему честь — окольничество, и Ивана Савостьяновича Хитрово, как ему оказана честь — окольничество.
— Слыхала ли, царевна-сестрица, как братец-то наш, государь Федор Алексеевич, тетеньке Татьяне Михайловне в просьбе ее отказал. Не знаю, как ты, Марфа Алексеевна, а я как услыхала, не поверила! Мало того. За Никона она, известно, просила, так братец его и вовсе на Белое озеро приказал сослать. Откуда только у мальца прыть берется. Ведь всю жизнь тише воды, ниже травы был, и на тебе!
— Что ж, Софьюшка, немудрено: власть, она каждому в голову ударяет. Чем человек моложе, тем сильнее. Откуда нам знать, какой нрав у братца государя объявится, когда повзрослеет. Батюшку тоже тишайшим называли, а тихость-то его по-разному оборачивалась. Вот тут нам о себе подумать и надо.
— О чем думаешь, царевна-сестрица? Нешто не видишь, теперь к Федору Алексеевичу лучше и не подступаться.
— Напрасно ты так, Софьюшка. Что ему тетенька-царевна. Много ли раз он с ней за жизнь свою встречался, а коли и встречался, говорить не доводилось. Ни она на него, ни он на нее внимания не обращали.
— Так что из того?
— А то, что мы с тобой — иное дело. Он и учился у отца Симеона, иной раз и с нами за учебными книгами сиживал. Мы с тобой для него одна родня, а покуда не женится, так и вовсе.
— Не замечала, по совести скажу, не замечала.
— Можешь и никогда не заметить, коли дороги к братцу не найдешь, хотя б и окольной.
— К мальцу-то? На сивой козе его што ль объезжать прикажешь?
— Приказать не прикажу, а присоветую. И выбора у нас с тобой, сестра, нету. Гляди-ко, как к нему и Марья льстится, и Федосья слова находит, а уж про Екатерину Алексеевну нашу и говорить нечего. Она кого хошь улещит.
— Давно примечаю. Глядеть тошно.
— Так ведь иное зелье целебное и в рот не лезет, а не проглотишь — не выздоровеешь. Взять себя в руки надобно.
— А дальше-то что? Тянешь ты больно, Марфа Алексеевна, никак, и меня объехать решила.
— Нужды мне нет тебя объезжать, Софьюшка. То, что скажу, всем царевнам на пользу пойдет. Хлопотать нам пора, чтобы у каждой двор свой был, как в иноземных государствах у принцесс разных.
— Двор? Да ты в себе ли, Марфа Алексеевна!
— Еще как в себе. Попросту всего сразу требовать не след, спешить, не поспешая. Сначала каждой свои покои заиметь, на свой вкус да лад устроенные. Все самим подбирать: и обои, и обстановку, и ковры, и куншты.
— А куншты на что?
— На стенах развесить, как иноземцы развешивают. Красиво и утешно. Да чтоб в рамах флемованных на голландский манер.
— Никак, уж ты все обдумала, Марфушка? Когда успела!
— С этим-то что успевать. Главное — государь-братец чертежами строительными более всего интересуется. Сказала я ему, мол, не нарядно башни кремлевские из окон наших смотрятся. То ли дело крепости заморские на кунштах: тут тебе и вышечки, и узор каменный, и флюгера на разные образцы кованные. Даже боярыня Фекла Ивановна княгиня Лобанова-Ростовская так стены Рождественской обители, что на Трубе, украсить собирается. Средства немалые на помин души родителев да предков внести в монастырское строение.
— И что, Федор Алексеевич тебя слушать стал?
— Недели не прошло, ко мне вдругорядь пришел, будто снова куншты поглядеть, а там и говорит, что хочет всем башням кремлевским шатровые верха достроить. Да что хочет — уже распорядился подрядчиков да строителей набирать. Чем нам его дразнить да просьбами разными надоедать, лучше в одну дуду дудеть — больше проку выйдет. А пока суд да дело, собирайся, Софья Алексеевна, в дальнюю дорогу. Вместе с государем-братцем в Толгский монастырь поедем, под Ярославль. Времечко золотое — не упустить бы.
— Обрадовала ты меня, Марфушка, ой, обрадовала! Царевнам-то еще не сказывала?
— Тебе первой. Успеется.
— А тогда, Марфушка, может, ход какой к Федору Алексеевичу найдешь музыканта-то нашего измайловского выручить — Василья Репьева. Как Артамона Матвеева сослали, освободился он, хочет снова при царском дворе в инструменты разные играть. Нам для наших действ, ой, как пригодился бы.
— Попытка — не пытка. Тем паче братец очень против Артамона Сергеевича настроен. Не ведаю, откуда неприязни такой набрался. Коли на матвеевские беззакония сослаться, может, и решит дело в пользу Василия, а мы его тогда к себе и заберем. К музыке-то наш Федор Алексеевич не больно пристрастен. И потом — боюсь, и действами комедиальными государь-братец развлекаться не станет. О «Пещном действе» сказал, чтобы не было его больше. Мол, никогда ему не нравилось, да и в храмах ему не место.