— Ну, Софья Алексеевна наша, известно, смутьянкой растет, что с нее взять.
— А то и взять, что не свои она слова говорит: с чужого голоса поет.
— Неужто от отца Симеона?
— Боже сохрани! Это Марфушка еще когда рассуждать начала, про всех принцесс да королевен меня расспрашивала. Царицей Ириной Годуновой больше всех интересовалась.
— А ты рассказывала?
— Отчего не рассказать. Сама о ней не одну ночь бессонную думала.
— Вон как. И что же, царевна-сестрица, думала? Случай ей, дворянке худородной, выпал, и все тут.
— Не скажи, Татьянушка. Случай случаем, а и она трудов немало положила, чтобы у престола да на престоле удержаться, ой, немало.
— Ну уж, и трудов.
— Сама посуди, осиротели они с братом Борисом Федоровичем рано. Им бы, несмышленышам, в поместье родительском жить да жить, ан поместье-то двух братьев — отца их покойного да дядюшки. Дядюшка как рассудил: чем с малолетками делиться, взять их с собой в царский дворец, где он службу при государе Иване Васильевиче Грозном отправлял. Для мальчишки дело всегда найдется, а Ирину Федоровну в подружки к царевне Евдокии определить сумел. На всем на царском, расходов никаких, а с поместья родительского можно самому все доходы получать.
— Вот тебе и посчастливилось будущей царице.
— Погоди, погоди, Татьянушка, не так-то все просто. Царевна вся в батюшку — своевольная, злостливая да гневливая. Всех в страхе держала, что ни день кого-нибудь отсылала, а вот Ирина Годунова так до конца при ней и продержалась.
— Хитра была, ничего не скажешь. Так это от Господа Бога — кому какой нрав даден.
— Может, и хитра. Да ведь и Ивану Васильевичу ни разу под руку не подвернулась, не разгневала, не раздосадовала. Так что, когда государь в который там раз жениться задумал, да кстати и сына младшего женить, дядюшке Годунову ничего не стоило Ирину в невесты предложить. Мало предложить, еще и благоволения царского добиться. Сказывают, Иван Васильевич сам отозвался, что, мол, люба ему Годунова. Ведь вот оно что!
— А того припомнить, Аринушка, не хочешь, что за тезку-то твою и другой ее родственничек хлопотал — сам Малюта Скуратов. Поди, государь и разговоров иных не слышал, как о Годуновой. А Борис Федорович в те поры уж на дочке скуратовской женат был?
— Известно, был. Только как Ирина Федоровна сама за царевича Федора Иоанновича выйти-то решилась!
— Что умом слаб? Так оно, говорят, и спокойнее.
— Не о том я. Мамка сказывала, одна у царевича радость была: петуху глотку наполовину ножом перехватит, кровь хлещет, петух-то еще по двору бегает, а царевич за ним. Ловит, хватает, в крови руки мочит, по лицу размазывает теплую кровушку-то. А то в колоколы примется бить. В веревках запутается, как муха в паутине, бьется, вопит истошным голосом. Царица Ирина потом за ним все следила. Днем и ночью. А он и узнавать не всех узнавал — ее только. Ее все за подол держал, чтоб от него не отходила.
— На то и государь, чтоб свою волю творить. Зато сама царица. При таком-то муже да брате чем не житье.
— Может, и так. Софьюшка тут наша досадовала, что столов у нее даже на нашей половине не бывает, как у государя-братца теперь завелись.
— Никак, на Иллариона Великого
[87]
большой стол был. Кушанье отошло вечернее в двенадцатом часу ночи-то. Будто бы какими только играми государя-братца не тешили. Немчин в органы играл. Иные в сурну
[88]
и в трубы трубили, в суренки играли да по накрам
[89]
и литаврам били.
— Неужто правда, духовник государя-братца Андрей Савинов тоже у кушанья был? Поди, напридумывали на него.
— Какое напридумывали! Сидел промеж бояр и дьяков. Государь-братец больно радостен был. Потчевал всех водками, ренским да романеею допьяна. Андрей Савинов громче певчих пел, едва в пляс не пошел. Еле до двора его доволокли, благо близко — все в Кремле. Государь-братец объявил, что такое великое потчеванье перед тем, как в Преображенское двору ехать.
— И нам собираться надоть?
— Полно тебе, Арина Михайловна, да кто о нас вспомнит! В Преображенском не то что нам с тобой, поди, царевичам да царевнам места не найдется.
— Как так царевичам?
— Ну, царевичам, может, и найдется, а царевен никто упреждать не стал. Вот и суди потом Софьюшку за язычок-то ее вострый.
24 октября (1674), на день памяти преподобных Арефы, Сисоя и Феофила, царь Алексей Михайлович по поводу переезда царского семейства в Преображенское делал выход по кремлевским монастырям и подворьям, в соборы Успенский и Архангельский и к Николе Гастурнскому. Следом за царем ходила царица Наталья Кирилловна с младшими царевичами и царевнами, в сопровождении бояр, мам и верховых боярынь.
1 ноября (1674), на день памяти бессребреников и чудотворцев Космы и Дамиана Ассийских и матери их преподобной Федотии, царь Алексей Михайлович выехал со всем своим семейством в село Преображенское.
— Государь-батюшка, мальчишка к тебе из Москвы.
— Какой еще мальчишка?
— Духовников сынок. На лошаденке прискакал, еле живой. Грамотку вот тебе от батюшки свово привез. Прочтешь ли аль с мальчонкой сам поговоришь?
— Мальчонку сюда давай, да поторапливайся — дело, видать, нешуточное. Неделю с небольшим как распрощалися с отцом Андреем.
— Великий государь, милостивец ты наш, единая надежда и защита, помоги батюшке, Христа ради, помоги. Беда у нас приключилася, такая беда!
— Встань, Саввушка, встань! Полно тебе сапоги-то целовать — толком объясни.
— На цепь, на цепь батюшку святейший посадил! Яко колодника, в железа заковал. Так батюшке и сказал, что священства лишит да в темнице сгноит. Государь ты наш, сжалься над нами, сиротами! За что ж нам такое наказание? За что срам такой? Уж батюшка ли тебе, великий государь, не служил верой и правдой, тебе ли верным слугой не был!
— На цепь? В железа? И мне словом не обмолвился? Царского духовника без ведома мово смирил? Да как такое стать могло? Кто там есть — Перфильич, Антипа, собираться! Сей час собираться! В Москву еду! Во всем сам разберусь! Слыхал, Богдан Матвеевич, какие без меня порядки в Москве завелись? И ты со мной поедешь. Нет, вперед ступай да извести Долгорукого с Артамоном Сергеевичем — пусть с утра в сенях меня дожидаются.
— Ушам своим, великий государь, не верю! Чтобы владыка во дворце распоряжаться стал? Не иначе дух никонианский в святейшем ожил.
— Никонианский! Не сломили мы его, видно, на том Соборе. Сана Никона лишили, а своеволие его жить осталось. Да не слыхал ли часом, Богдан Матвеевич, о чем ему там пошло? Быть такого не может, чтобы слухи по Москве не ходили.