— Да, никак, у тебя и далее написано.
— Нет, отче, нет, то для следующего раза.
6 июня (1671), на день памяти преподобного Виссариона, чудотворца Египетского, преподобного Иллариона Нового и святителя Ионы, епископа Великопермского, в Москве был казнен Степан Разин.
— Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, еле до тебя добегла. Дух перевести не могу. Страсть-то, страсть какая! И как только увидеть такое можно, как в аду побывала, Господи! Как в аду! Таперича знаю, каково там грешникам-то приходится, чего нам ждать, к чему готовиться. Никогда бы не пошла, ни в жисть бы не решилася, только для тебя, царевна, чтоб волю твою выполнить. Дался тебе душегуб проклятый — и какой из себя, и как его казнить будут. А я-то, дура старая, чтоб тебе угодить, согласилася! Таперича ни одну ночь глазыньки не сомкну, нипочем не сомкну!
— Да полно тебе, Фекла, причитать. Толком расскажи, все, как было, опиши, да не тяни ты — едва дождалася тебя.
— Только уж пусть царевна Софья Алексеевна в свои покои уйдет, ни к чему дитяти страхи такие слушать.
— И думать не моги, царевна-сестрица, с места не сдвинусь. Нечего меня в четырнадцать-то лет дитем называть. С вами останусь.
— Марфа Алексеевна, как решишь, царевна? Нехорошо это, куда как нехорошо.
— Сестрица!
— Ладно, ладно уж, оставайся, Софьюшка. Коли во дворце родилась, про дворцовые дела рано, поздно ли — все равно узнаешь. Судьба такая — от нее не спрячешься. Говори, Фекла.
— Воля твоя, царевна. Как прикажешь. Значит, привезли Стеньку на Болото.
— Не с того начинаешь, Фекла. Как он в плен-то попал, ты ж от есаула заезжего, никак, слыхала.
— Слыхала, царевна, слыхала. Да не в плен он попал — свои казаки его и захватили.
— Как это — казаки?
— А так. После анафемы-то патриаршей многие среди них засомневались. Супротив государя идти одно, супротив церкви святой — совсем иное. Вот они в апреле, никак, на святителя Мартина да тысячу мучеников Персидских, пришли в Стенькин городок, что на Дону.
— В Кагальник.
— Вроде бы так. И все-то ты, царевна Софья Алексеевна, знаешь, ничего не упустишь.
— И что казаки?
— Скрутили Стеньку вместе с братом его Фролкой и порешили выдать их нашему государю-батюшке. И таково-то его, разбойника, боялись — мало что в цепи заковать потрудились, да еще и цепи эти в церкви освятить. Чтоб крепче было.
— И никто их в дороге отбить не пытался?
— Нет, Софья Алексеевна, никто. Видно, час их пришел, вот люди от них и отступились.
— Подельщики-то его, атаманы куда подевались?
— Отколе мне знать, Марфа Алексеевна. Слыхала только, что перед самой Москвой сорвали со Стеньки кафтан шелковый малиновый, сапоги красные сафьяновые, рубище на голое тело накинули, а самого поставили на телегу с виселицей. К виселице-то за шею, руки, ноги и приковали.
— С братом, что ли, вместе?
— Нетути, царевна. Фролке чести такой не выпало — его к телеге да сверху соломой присыпали.
— Для чего соломой, Феклушка?
— Ох, Софья Алексеевна, перед тобой чисто как на допросе. Соломой-то всегда присыпают преступника, чтобы тела его избитого да изувеченного видно не было. Чего детей малых да баб пужать.
— Да разве не в Москве их пытать-то начали?
— В Тайном приказе, известно. Только и раньше им досталося, не позавидуешь.
— От казаков?
— А ты думаешь, Софья Алексеевна, казаки лишь для иных звери? Порода у них такая безжалостная — и своих, коли дело дойдет, не помилуют.
— И то рассуди, Софьюшка, какова их вина перед великим государем. Вот они зверствами своими себе оправдание за грехи свои купить хотят. Ты ж уж с отцом Симеоном историю-то читать давно принялась.
— Верно ты говоришь, царевна Марфа Алексеевна, страшнее предателя никого не найдешь. Он своей лютостью грех свой завсегда превзойти норовит. Да с Москвой те, казачьи, пытки не сравнишь. Московские каты дело свое знают.
— Бог с ними, Фекла, ты о том, что своими глазами видала, лучше расскажи.
— Чего видела — изволь, государыня-царевна. Где там было супостата самого-то рассмотреть. Он и на человека не похож: лицо синим-синё, суставчики-то все повывернуты, руки-ноги прижарены, по телу полосы от каленого железа идут. Сказывали в народе, как его ни катовали, слова единого не проронил. Будто бы и не вскрикнул ни разу.
— Быть того не может! Врут людишки, не иначе. Кому ж то дано, боль такую терпеть!
— Может, и дано, Софьюшка. Отец Симеон говорил, неизведана и неизмерена сила духа человеческого.
— Так ведь разбойник же он, сестрица! Душегубец!
— Да вот вытерпел.
— Еще не вытерпел, государыня-царевна. Казнили-то его казнью страшнейшею. Поначалу палач ему руки обе отрубил, он и не дрогнул. Потом за ноги принялся. Одну отрубил, погодил маленько, потом другую. А Стенька молчит.
— Не иначе обеспамятел от муки-то такой.
— Нет, государыня-царевна! То-то и оно, что в беспамятство не впадал. Я близехонько стояла — глаза его открытые видела. Он все на народ глядел. Молодуха там без памяти повалилася, на нее глаза перевел.
— О, Господи! С нами сила крестная!
— Это уж когда кат ему голову отрубил, глаза-то закатилися, да и то не сразу, а вроде как с белым светом прощаясь.
— Ну, будет уж, будет, Фекла. И так с тобой страху натерпелись. Куда останки-то разбойничьи свезли? Поди, людишки-то к ним валом повалят.
— Не повалят, Марфа Алексеевна. Тело-то Стенькино кат на кусочки разрубил, на колья повтыкал, а нутреннюю собакам кинул. Так-то, государыни-царевны!
— Поделом бунтовщику, поделом душегубу! А ты что, Фекла, никак, жалеть его собралась?
— Что ты, что ты, Софья Алексеевна! Какое жалеть, я по-человечески — хоть и грешник, а все Божье создание.
— Антихристово семя, вот он кто! И не смей тут слезы по нему лить! Не смей, слышишь? Страшно ей стало!
— Успокойся, успокойся, Софьюшка. Претерпел за свои дела разбойник, и Господь с ним. Муке чужой радоваться негоже. Экая ты у нас, царевна-сестрица! Лучше, Фекла, скажи, чего с братцем-то Стенькиным сделали. Казнили ли?
— То-то и оно, что жив остался Фролка-то проклятый.
— Жив? Что ты говоришь, Фекла!
— Государево слово за собой выкрикнул — его в Тайный приказ и забрали. С помоста прямо и забрали.
— Чего ж он такого сказать захотел?
— Чего ему говорить, государыня-царевна. Кругом, поди, виноват. Ну, допрос ему учинят, ну, на дыбу не иначе подымут, а все, сама увидишь, живым оставят. Завсегда так бывает. Будет до кончины своей в темнице сидеть.