— Помилуй бог, Вита, какие законы? Все законы в прошлом остались. Я просто хотел сказать, что люди от близости золота весьма легко рассудка лишаются.
— Ха, — Пашка пренебрежительно махнул рукой, — было бы с чего с ума сходить. Лично мне никакого золота не нужно. Я свою долю на нужды Советской власти сдам. Пусть школу откроют или еще что. И на долю вашей разведки, Екатерина Григорьевна, я не претендую. Вы — партия союзная. А из золота скоро стульчаки будут отливать.
— Подтекать будут, — ухмыльнулась Катя. — И вообще, холодно сидеть.
— Я фигурально выразился, — не смутился Пашка. — Товарищ Троцкий придумает, что с золотом делать. Вообще, я только «за», — у этих гадов обязательно нужно награбленное отобрать. Справедливо будет. Да и Вите хозяйством нужно обзаводиться. Она — девушка к дому привычная. Проту деньги не помешают, ему с нервами нужно обследоваться. Сейчас электричеством очень хорошо лечат. В Москву съездишь, в центральный клинический госпиталь. И нечего друг друга бояться. Я, между прочим, в смысле золота всем здесь доверяю, — от жадности никто из нас с ума точно не сойдет.
— Да, — Прот неуверенно улыбнулся. — У меня, как говорится, страховка. Меня сумасшедшим уже с детства считали.
— Не пори чушь, — грозно одернул Пашка. — Полгода тренировок по Миллеру, и ты сам себя не узнаешь. Характер нужно проявить. Эх, вам бы всем в политической сознательности прибавить.
* * *
Двигались в основном в сумерках. Короткий привал ночью, днем отдыхали долго. Командирша не торопила, считала, что главное сейчас — осторожность.
От этого четырехсуточного путешествия у Германа остались странные воспоминания. Короткие теплые ночи, мгновенные, как из ведра, проливные дожди. Днем через час-два от прошедшего ливня не оставалось и воспоминания. Ночью люди и лошади двигались сквозь мокрый мир, в звоне капель, во влажном шелесте листвы. Сквозь стряхивающие дождь ветви ярко сияли звезды. Из космической черноты на мокрую землю поглядывала насмешливая луна. Небо казалось бархатным занавесом Большого театра, где Герману довелось побывать дважды в жизни. Но того театра с его «Садко» и «Князем Игорем» никогда не было. Миф. И Москвы не было. Лошади и пятеро людей уходили в совершенно иной мир. Туда, где не бывает войн и революций, нет комиссаров и полковников, кофе и пачулей, газет и телеграфа. Чужих людей Герман теперь видел только в бинокль. Подходить к хуторам и вообще показываться посторонним на глаза Катя категорически запретила. Прапорщика уже не шокировали инструкции, которые давала предводительница перед вылазками для пополнения запасов провизии. Воровать молодой картофель и огурцы Екатерина Григорьевна умела не хуже, чем стрелять. Брали скромно, дабы не вызвать подозрение у местных селян. Чаще на «охоту» ходили Пашка и сама Катерина, иногда к ним присоединялась и деятельная Вита. Сам прапорщик и неуклюжий Прот оставались на хозяйстве, охранять бричку и лошадей.
Как-то днем Катя принесла зайца. Сказала, что подбила камнем из пращи, помахала солдатским ремнем, на котором обычно таскала свой непомерный арсенал. Герман не слишком-то поверил, — наверняка у зеленоглазой воительницы имеются иные способы бесшумного умерщвления. Праща — древность из библейских преданий. Но заяц, пусть и некрупный, оказался просто изумительной вкусноты. Его поджарили с молоденьким чесноком, и от запаха слюнки текли у всех. Пашка сказал, что после победы мировой революции разведет кроликов — очень полезные животные. Катя, вытирая руки (зайца свежевала она, и надо признать, до отвращения умело), заметила, что после победы мировой революции кроликов будут выдавать по карточкам, на большие праздники, каждому заслуженному пролетарскому борцу — по хвосту и уху. Особо идейным еще и потрошки. Пашка не обиделся, сказал, что не верить в трудное дело становления справедливой власти каждый может, зато потом весь мир ахнет. Амазонка довольно мрачно заверила, что как раз вполне верит, что мир ахнет. Куда хуже, что и сами «р-р-революционеры» тоже ахнут.
Пообедали тогда чудесно — от зайчика с крошечной, как фасоль, печеной картошкой и следа не осталось. Герман сменил мужественно стоявшего часовым Прота. Мальчик поковылял чревоугодничать, пока порция не остыла, а прапорщик прошелся вокруг полянки. Неуверенно застрекотала сорока, улетела. Густой орешник плотно обступал дневной лагерь беглецов. Было тихо, тепло. Герман поправил на плече ставшую привычной «драгунку». Лошади насторожили уши, недоуменно косились на лагерь, где у уже загашенного костра сидели спутники. Прапорщик и сам не сразу понял, что там тихонько поет Сама. Пела Катерина, по правде говоря, неважно, голос ее, хоть и звонкий, мелодию вел неуверенно, явно фальшивя. Зато песня была странная, никогда ранее Германом не слыханная. Какой-то романс, где возлюбленная автора почему-то пила обжигающе холодный виски. Прапорщик вспомнил проклятый монастырь, сразу стало горько и стыдно. Герман хотел наподдать запросившим «каши» сапогом наглую поганку, но вовремя одумался — лишние следы оставлять неуместно. За последние недели Екатерина Григорьевна крепко вдолбила личному составу азы лесной науки.
У костра Катя смущенно хихикнула, сказала, что знает, что ей медведь на ухо наступил, и не нужно ее за такое пение прикладами бить. Просто в данной ситуации она просто обязана что-нибудь надлежаще-лирическое исполнить. Необоримый инстинкт, однако. Пашка благородно заявил, что голос вполне хороший, и песня интересная, хотя и не совсем понятная. Вот что такое этот самый виски? Вроде буржуазного шампанского? Катя сказала, что напиток мужской, похож на очень качественный самогон. И бутылки красивые. Пашка мигом принялся вспоминать, что такого алкогольного ему в жизни приходилось пробовать. Оказалось, что всем вспомнить есть о чем. Даже Прот принялся вспоминать разные сорта церковного кагора. Вита оказалась пламенной сторонницей какой-то диковинной настойки, о которой никто не слышал. Екатерина Григорьевна ликеро-водочную дискуссию прервала, тихо запев, следующую песню. Вернее, стихи на простую мелодию. Про любовь.
Герман понял, что торчит на одном месте, вместо того чтобы двигаться вдоль орешника. У костра молчали. Потом Вита что-то пробормотала, прапорщик не расслышал. Зато видел, как Катя слегка дернула девочку за косу и утешающее сказала:
— Какие ваши годы? Всё сложится.
— Екатерина Григорьевна, кто стихи написал? — не выдержал Герман.
Предводительница глянула в его сторону:
— Вы, ваше благородие, хоть и слушаете краем уха, но от основных обязанностей не отвлекайтесь, за просекой приглядывайте и вообще.
Герман взял под козырек и пошел большим кругом. Поеживаясь, нырнул под листву лещины. Кто бы ни написал те строки, явно не салонный рифмоплет. О любви и окопах, надо же. Прапорщик сам в атаку не ходил, но хорошо помнил изуродованное предполье на ковельском направлении. Неужели и Она там бывала? Какой-нибудь секретный женский батальон?
Когда Герман обогнул полянку и вынырнул из кустарника, снимая с шеи паутину, в лагере все еще говорили о войнах. Пашка отстаивал версию, что после победы мирового пролетарского движения войны раз и навсегда исчезнут. Похоже, даже Вита парню не верила. Катерина лежала, закинув локти за голову, жмурилась на солнечные лучи, пробивающиеся сквозь колышущиеся листы лещины. Желтые веселые пятна плавали по ее лицу, и Герман вдруг отчетливо понял, что никогда больше он не увидит такой прекрасной картины. Ведьма она и убийца. Безжалостная одиночка. И самое красивое, что существовало в короткой жизни беглого прапорщика Землякова-Голутвина.