— В коридоре еще стоят вооруженные громилы? А внизу действительно идет прием, мне не послышалось? Невероятно! Я вас уже заждался. Что это за горилла? Насколько я понимаю, это ваш человек? Я здесь уже больше трех часов, но я ждал, поскольку был уверен, что вы придете. Я сказал Морису, что вы точно придете, и велел ему — более того, приказал — сразу отправить вас наверх.
Несмотря на беспечность в отношении одежды, ведет себя Рауль отнюдь не беспечно. Он обливается потом и без умолку трещит. Похоже, отверстия у него на лице расширились. По-моему, все это сплошная бессмыслица. Я иду и сажусь, прислонившись спиной к стене. Потом прошу его объясниться.
— Когда мы встретились на пристани и вы взяли у меня приглашение, мне нетрудно было догадаться, зачем оно вам понадобилось и что вы намерены сделать с Шанталь. Тогда я задумался о Шанталь и ее ценностях, после чего вспомнил об Анне Франк и ее ценностях. (Я ведь говорил вам, что читал ее «Дневник», не правда ли?) Потом я подумал о ваших ценностях и о том, чего вы пытаетесь добиться в жизни. Пелена спала с моих глаз, когда я начал подвергать ревизии собственные ценности — предрассудки, как я их теперь называю, — и осознал, что попросту использовал софистику для защиты интересов своей классовой прослойки. Тогда я стал подробно вспоминать все дискуссии, которые мы вели в Лагуате, и понял, что вы были правы насчет трудовой теории стоимости! Для меня это была чудесная минута. Теперь я понимаю, что труд не может иметь две стоимости — одну для рабочего и одну для капиталиста, который его нанимает. (При этом речь идет о прибыли капиталиста, не правда ли?) Как сказано у Энгельса, «как бы мы ни изворачивались, мы не сумеем избавиться от этого противоречия до тех пор, пока говорим о купле и продаже труда, о стоимости труда». Нет, речь должна идти о купле и продаже рабочей силы! Рабочая сила…
— Заткнитесь, Рауль! Все это вздор. Расскажите лучше, зачем вы здесь.
Тут Нунурс, который все это время, не обращая на нас внимания, стоял над кроватью и круглыми глазами смотрел на Шанталь, поднимает голову, желая узнать, как будет оправдываться этот безумец. Рауль улыбается мне и Нунурсу, словно собираясь нас слегка подбодрить.
— Разумеется, вы правы. Однако дело в том, что все логически вытекает из трудовой теории стоимости. Это стержень марксистского учения. Все логически вытекает из нее, как в прекрасно выстроенном произведении…
— Хватит, Рауль!
— Я просто пытаюсь убедить вас в том, что я на вашей стороне. «Явления таковы, каковы они есть, а их последствия будут такими, какими будут. Так почему же мы хотим обманываться?» Марксизм — верное учение, а вам не мешало бы знать, что, на мой взгляд, если уж что-то верно, то верно во всех отношениях. Я понял, что не может быть и речи о том, чтобы простить Шанталь. Она — враг. К тому же я решил, что мне необходимо снова связаться с вами. Было только одно место, где я наверняка мог вас найти. Поэтому в самом начале приема я пришел сюда, прихватив с собой пистолет и опасную бритву. Я не стал убивать Шанталь, решив, что нам, возможно, понадобится увести ее из этого дома. Вот я и провел здесь последние три часа. Мы спорили, но я все время держал ее на мушке. По существу, нечто подобное происходило в Лагуате, только по-другому.
Он смеется, предаваясь воспоминаниям.
— Изредка я перебрасывался словечком-другим с Морисом и его людьми. Как уже было сказано, я велел ему дождаться вас и впустить.
Тут вмешивается Нунурс. Он с трудом осознает происходящее.
— Вы что, отрезали ей язык?
Рауль смотрит на меня, ожидая одобрения.
— Во время разговора она вела свою обычную фашистскую пропаганду. Шанталь уже не переделаешь. Поэтому я только что пресек ее болтовню. Похоже, вместе с носом я потерял не только нюх, но и вкус к политическим дискуссиям. За язык трудно ухватиться, он скользкий, и работенка оказалась более грязной, чем я предполагал. Как видите, тут море крови, но ее жизнь вне опасности. Как бы там ни было, от нее я больше ничего не желаю слышать. Я давно полагал, что существует такая штука, как репрессивная терпимость, и, как мне теперь представляется, для Шанталь, ее отца и отцовских друзей свобода слова — это свобода возводить напраслину на других людей. Я больше не желаю слушать все эти старые сладкозвучные песни. Империалистические и расистские идеи не заслуживают словесного выражения. Время дискуссий миновало. Пора действовать!
Нунурс просто сияет, и, заметив у него на лице одобрительное выражение, Рауль торжествующе взмахивает бритвой:
— Ну что, укоротим Клеопатре нос, изменим облик современного мира?
Нунурс о Клеопатре слыхом не слыхивал. Что до меня, то я отнюдь не уверен, что все это достойно одобрения. Безусловно, жестокость я одобряю. Но эта мелодраматическая личная месть, это позерство и все это типичное для новообращенного перевозбуждение… Я не уверен. Однако вряд ли это сейчас имеет значение. Рауль прав, пора действовать.
— Бросьте! Как нам отсюда выбраться?
— Моя машина возле дома. Выходим вместе с Шанталь. В такой толпе им придется трудно. Я велел Морису не отменять этот скромный званый вечер. Пока с нами будет Шанталь, нас не посмеют тронуть. Будем кататься по городу, пока не отделаемся от всех хвостов, которые они к нам приставят. А там посмотрим.
— Тогда не будем терять времени.
Мы с Раулем помогаем Шанталь одеться, а Нунурс стыдливо поворачивается к нам спиной. Шанталь дрожит от холода, но пульс сильно учащен, как при высокой температуре. Я целую ее в плотно сжатые губы. Рауль странно смотрит на меня, но в этом поцелуе нет ничего сексуального. В сущности, я никогда не любил Шанталь. Для меня это было попросту невозможно. Энгельс был прав, когда утверждал: «Половая любовь в отношениях между мужчиной и женщиной становится — или может становиться — нормой только среди представителей угнетенного класса, среди пролетариев». Я тружусь ради пролетариата, но знаю, что никогда не смогу его полюбить. Мир я вижу таким, каков он есть. Я целуюсь с открытыми глазами, сознательно, и целую не женщину, а изуродованный образ, воплощение всех потерь, которые мы понесли и еще понесем на этой войне в Алжире. Глаза Шанталь — это удивительные глаза ведьмы, являющейся людям в кошмарах.
Рауль достает сигарету и закуривает. Дым, поваливший из отверстий на Раулевом лице, производит на Нунурса такое же неизгладимое впечатление, как раньше на меня. Потом мы поднимаем Шанталь и ставим ее на ноги. Идти без посторонней помощи она не сможет. Мы с Раулем с двух сторон берем ее под руки и выходим в коридор, а Нунурс, замыкая шествие, прикрывает нас пистолетом. Корсиканцы кладут винтовки на пол и смотрят, как мы проходим мимо. У одного такой вид, точно его сейчас вырвет. Внизу кто-то играет на рояле «Кекуок». В другое время Морис не потерпел бы у себя в доме этого «негритянского буги-вуги, музыки для дерганых», но сейчас его, очевидно, занимают другие мысли. Думаю, мы поедем в Конго. Эта минута обладает свойствами дурного сна, но я расцениваю наше поведение, поведение всех в этом доме, как проявление, одно из многочисленных проявлений странных особенностей загнивающего, бьющегося в предсмертных судорогах капиталистического мира. Разве не прав был Маркс, когда писал, что капитализм «может с такой же легкостью превращать объективно существующие, врожденные, неотъемлемые способности человека в абстрактные понятия, как объективно существующие изъяны ума и плоды воображения — в неотъемлемые физические и умственные способности»? Когда мы спускаемся по лестнице, музыка умолкает.