Но, позвольте тут же заметить, когда я говорю, что люди стали поддаваться отчаянию, я вовсе не имею в виду так называемое безверие или сомнения в вечной жизни, а лишь сомнение в том, что им удастся избежать заразы и пережить чуму, которая настолько разбушевалась и так обрушилась на людей, что почти никто из заболевших в это время (то есть в августе и в сентябре), когда она была в разгаре, не уцелел;
[273]
в отличие от заболевших в июне, июле и начале августа (когда, как я уже говорил, многие продолжали жить еще немало дней, а уж потом умирали, долгое время спустя после того, как яд попадал им в кровь), теперь, наоборот, люди, заболевшие в две последние недели августа и три первые недели сентября, обычно умирали в два, самое большее в три дня, а многие и сразу в тот же день, как заболели; были ли это самые тяжелые «собачьи дни», и, как утверждали астрологи, все объяснялось дурным воздействием Сириуса,
[274]
или же все ростки заразы, которые до того носили в себе люди, вдруг проросли одновременно, — не могу сказать, однако именно в это время сообщили, что однажды более трех тысяч человек унесло за одну ночь; и те, кто, по их утверждениям, внимательно изучал этот факт, говорили, что все они умерли в течение двух часов, а именно — между часом ночи и тремя часами утра. Что касается внезапности этих смертей, значительно возросшей по сравнению с тем, что было раньше, то здесь привести можно несметное количество примеров, в том числе и среди моих соседей. Одно семейство, состоявшее из десяти человек и проживавшее по соседству со мной, неподалеку от Темпл-бар, еще в понедельник казалось совершенно здоровым; однако к вечеру заболели служанка и один из подмастерьев и умерли к утру; к этому времени заболел другой подмастерье и двое детей, один из которых умер к вечеру вторника; а остальные — в среду. Короче говоря, к полудню в субботу умерли все — хозяин, хозяйка, четверо детей и четверо слуг; и дом совершенно опустел, если не считать старушки, которая приходила присматривать за пожитками по распоряжению брата хозяина дома, жившего неподалеку, однако не заболевшего.
Много домов опустело, так как всех их обитателей свезли на кладбище; особенно в переулке рядом с вывеской Моисея и Аарона,
[275]
с той стороны, где Застава,
[276]
только немного подальше, — там было несколько прилепившихся друг к другу домишек, в которых, говорили, ни единого человека в живых не осталось. И те, кто умерли последними, слишком долго оставались непохороненными; причиной тому было вовсе не то, как писали некоторые, будто в городе не осталось живых хоронить своих мертвецов, а то, что смертность в переулке была такова, что некому оказалось сообщить погребальщикам и могильщикам, что нужно вывезти и захоронить трупы. Говорили, — не знаю, правда, насколько это верно, — будто некоторые тела так прогнили и разложились, что стоило огромного труда их убрать; а так как телеги не могли подъехать ближе, чем Элли-Гейт на Хай-стрит, это еще усложняло дело; но я даже не знаю точно, сколько там оставалось трупов. И потом, я уверен, что такое случалось не часто.
Когда люди, как я уже говорил, впали в полное отчаяние и безнадежность, это возымело одно странное действие: недели на три-четыре люди отбросили страх и осторожность, они более не сторонились встречных, не сидели взаперти, а ходили куда хотели и вновь начали общаться друг с другом. «Я не расспрашиваю вас, как вы себя чувствуете, — частенько говорили они при встрече, — как не рассказываю и о собственном здоровье; совершенно очевидно, что оба мы погибнем; так что теперь уже не имеет значения, кто болен сейчас, а кто здоров». И вот они, отчаявшись, начали ходить в любые места, в любую компанию.
Не менее удивительно, чем эти светские сборища, было и то, как толпились люди у церкви. Они больше не задавались вопросами, с кем рядом сидят, что за зловонные запахи обоняют или в каком состоянии, судя по виду, находятся окружающие их люди; они уже смотрели на себя как на покойников и ходили в церковь без малейших предосторожностей; и стояли толпой, будто жизнь их не имела ни малейшего значения по сравнению с тем, ради чего они собрались здесь. И воистину, рвение, с каким они посещали храм, серьезность и внимание, с которыми слушали священника, показывали, какое огромное значение придавали бы люди служению Богу, если б думали, каждый раз когда посещают Церковь, что этот день их последний.
Было и еще одно странное воздействие отчаяния: люди отбросили предрассудки, им стало все равно, какой священник стоит на кафедре, когда они приходят в церковь. Не подлежало сомнению, что множество священников погибло во время этого всеобщего бедствия; другим же не хватило мужества встретить его достойно, и они бежали из города, если имели хоть какое-то пристанище в провинции. Так что некоторые приходские церкви стояли бесхозными, и народ вовсе не возражал, чтобы священники-диссиденты, которые несколько лет назад были лишены приходов, согласно парламентскому акту, известному как Акт о единообразии,
[277]
проповедовали бы теперь в церквах; да и сами священнослужители без возражения принимали их помощь; таким образом, многие из тех, кому, что называется, заткнули рты, теперь вновь обретали голос и могли читать проповеди публично.
Здесь можно заметить, и надеюсь, это будет не лишнее, что близость смерти быстро примиряет добропорядочных людей друг с другом и что только из-за легкости нашей жизни и из-за того, что мы стараемся не думать о неизбежном конце, связи наши разрываются, злоба накипает, крепнут предрассудки, пренебрежение милосердием и христианским единением, как это имеет место в наши дни. Еще один чумной год всех нас примирил бы; близкое соседство смерти или болезни, угрожающей смертью, выгнало бы всю присущую нам желчность, покончило бы со всякой враждебностью и заставило бы взглянуть на многие вещи иными глазами. Подобно тому, как люди, принадлежавшие Высокой церкви, соглашались слушать проповеди диссидентских священников, так и диссиденты, которые раньше с необычайным упорством отказывались от единения с Высокой церковью, теперь не гнушались заходить в приходские храмы и там молиться; но как только страх перед заразой уменьшился, все вновь, к сожалению, вернулось в старое русло.