— Дедушка, чего мы ждем? — Но он не ответил, и я снова спросил: — Что мы должны сейчас делать?
— Нет, Шлеймеле, нечего нам пока делать… — произнес он с закрытыми глазами. — Я уж присмотрелся к тебе — вечно ты жаждешь что-нибудь делать, вершить что-нибудь. Более всего страшит тебя ожидание. Но сейчас придется тебе набраться терпения и отпустить тело свое и душу свою на волю… Да, не терзай их, позволь побыть скитальцами беспризорными. Ведь даже если напугаешься до смерти и бросишься бежать, не последую я за тобой, никуда не пойду отсюда, нет, на этот раз не сдвинусь с места, потому что некуда мне теперь отступать, вся моя жизнь теперь в этом рассказе, он — документ мой, свидетельство мое, печать на челе моем, которой отметил меня Господь, и, возможно, и ты начинаешь уже угадывать нечто из этих знаков, ай, что там, — заболтался я, распустил язык…
В следующее мгновение мы были уже не одни. Я ощутил, как воздух сгущается, начинает дрожать и ежиться, наполняясь присутствием каких-то прозрачных, не вполне еще реальных существ. Рука моя вытянулась и призывно двинулась им навстречу, словно обрела самостоятельную жизнь. Пальцы сами по себе сжимались в щепоть и терлись друг о друга. Я смотрел на них с удивлением: странные эти движения имели какую-то цель, словно рука нащупывала что-то в воздухе или вытягивала из него невидимую нить — но ничего не было. И, продолжая свой поиск, пальцы уже угадывали желанное прикосновение. Рука заставила воздух течь к ней в ладонь, ловко подхватывала его, настойчиво мяла и уплотняла, превращала в иную, новую субстанцию. На кончиках пальцев вдруг выступила влага, еле ощутимая клейкая сырость, и я мгновенно понял, чту они вытягивают из окружающего пространства: дедушкин рассказ, слова и переживания, смутные образы с еще не оформившейся, приплюснутой, уродливой головой — зачаточные создания, только что покинувшие материнское лоно, еще влажные, щурящиеся от яркого света, не отделившиеся еще от плаценты, продолжающей питать их наставлениями и воспоминаниями, нежные гомункулы, пытающиеся подняться, как однодневные серны, на дрожащие расползающиеся ножки, снова и снова упрямо вскидывающие свое слабенькое тельце, пока не укрепятся достаточно, чтобы уже стоять передо мной, не падая, — все порождения ищущего смятенного духа дедушки Аншела, те самые рассказы, которые я с таким упорством выискивал и с такой жадностью прочитывал, с восторгом обнаруживая в них невысокого плотного Отто Брига, всегда одетого в те же самые помятые и покрытые всевозможными пятнами короткие синие брюки, Отто, движения которого размашисты, уверенны и бесконечно щедры; а вот его сестра, маленькая Паула, с длинной толстой светлой косой и такими же голубыми-голубыми, как у брата, глазами. Паула энергична, стремительна, знает всегда только прямую линию, соединяющую две точки, между которыми пролегает ее путь, честная и заботливая Паула, без всяких капризов и фокусов, похоже, вообще не ведающая других желаний, как только непрерывно заботиться, с любовью и твердостью, об остальных членах команды… Да, на очереди стояли и другие, которые тоже жаждали родиться и воплотиться, и мощная таинственная матка сжималась в мучительных схватках и судорогах (дедушка Аншел и сам дышал, как роженица, — быстро и надрывно, лицо его напряглось, покраснело и покрылось каплями пота), а мои пальцы все тянули и тянули прозрачный липкий шнур, странное сплетение податливых слизистых волокон, пока не раздался долгий и хриплый болезненный стон, и с великим усилием следом за Паулой на свет выпростался Фрид, маленький Альберт Фрид, молчаливый и застенчивый, постоянно погруженный в стыдливую тревожную задумчивость, казалось бы лишавшую его всякой надежды обрести друзей и познать чувство взаимной симпатии. Однако нечаянное счастье улыбнулось ему, когда Аншел Вассерман поместил его в компанию Отто и Паулы, и те приняли его с такой простотой и сердечностью, что душа его тотчас оттаяла, и он с радостью распрощался со своей подозрительностью и замкнутостью, не приносившими ему, разумеется, ни пользы, ни облегчения, и раскрылся как прекрасный цветок навстречу солнцу. Кто еще тут? Русский парень Сергей, худой и высокий, тот самый Сергей — золотые руки, способный смастерить и починить любой механизм и любой прибор, сшить сапоги-скороходы, соткать ковер-самолет и сокрушить любую преграду на пути технического прогресса, изобрести самую фантастическую вещь и отыскать в любой стене маленькую волшебную дверцу, ведущую в таинственные далекие миры. В особенности памятны мне его достижения (и просчеты) в создании машины времени, ведь единственный обнаруженный мною юмористический отрывок во всей повести дедушки Аншела повествует о том, как он напугал — разумеется, не нарочно — целый город и запутал все его дела, заставив стрелки часов двигаться вспять. И Арутюн, милый армянский мальчик, юный маг и кудесник, тоже стоит передо мной со своей свирелью в руках, и дедушка Аншел, такой изможденный, слабый и бледный, открывает глаза, приветливо смотрит на меня и улыбается:
— Ты слышишь меня, Шлеймеле? Если хочешь, можешь вызвать сюда любого. Только прикажи, и всякий, кто мил и дорог твоему сердцу, тут же предстанет…
— Что ты сказал?
— Всякий, кто мил и дорог твоему сердцу…
Он поднимает тощую руку и щедрым широким жестом обводит пыльный чулан, наполняющийся постепенно героями его повести. Но есть, по-видимому, что-то такое, что не позволяет им ощутить присутствие друг друга: как будто каждый из них помещен под непроницаемый для взглядов и звуков стеклянный колпак. В самом деле так: они пытаются сдвинуться с места, но тут же натыкаются на какую-то невидимую преграду, беспомощно топчутся, тревожно оглядываются, будто что-то выискивая или чего-то ожидая, но остаются безнадежно изолированными друг от друга.
Мне вдруг показалось, что однажды я уже видел их, вот так же или почти так же пугливо озирающихся по сторонам, и среди них были еще и другие, но тех я оказался не в состоянии припомнить, и Вассерман не пришел мне на помощь. Он лежал теперь на спине, прикрыв рот тыльной стороной правой руки, улыбался одними глазами — такой странной улыбкой, одновременно счастливой и тоскующей, и выглядел при этом как очень-очень дряхлый младенец.
— Вот, все они перед тобой, — сказал он ласковым задумчивым голосом, как будто рассказывал внуку сказку — как и следовало бы ему в свое время рассказывать мне, но тогда он был не в состоянии. — Вот ты видишь их теперь в точности такими, как они были: не как я их описал, но как Сара изобразила на своих рисунках… Лучше меня она их знала, каждую черточку.
Кстати, только тут мне пришло в голову, что действительно, только увидев ее рисунки — а это случилось через восемнадцать лет после написания повести, — Вассерман наконец понял, как на самом деле выглядят его герои.
— Ее рисунки, — подтверждает он мою догадку, — были для моих историй, как свирель милого Арутюна для ушей Бетховена: вдруг пробились волшебные звуки сквозь завесы его глухоты… — Мечтательная лунатическая улыбка блуждает на губах сочинителя.
Однако пятерых недоставало. Мы оба это почувствовали. И хотя я не имел тогда ни малейшего представления о том, какие ловушки Вассерман расставляет Найгелю, чтобы одурачить его, «вернуть в Хелм», как он выражался, мне было ясно, что невозможно победить в этой войне, имея союзниками одну только команду Сынов сердца, потребуется войско более многочисленное, придется, как видно, призвать на помощь партизан иного, невиданного доселе сорта — я говорю «партизан» не в обычном смысле этого слова, но в том, которое могли бы придать ему… Да, в весьма особом смысле, таком, что…