Я вернулся на берег и еще час или два, до самых сумерек, в полном одиночестве, под порывами свежего восточного ветра, окончательно закоченевший, сидел в своем шезлонге и клокотал от злости, смотрел прямо в нее и проклинал свою злосчастную судьбу, которая свела меня с ней.
Вдова тоже откровенно негодовала. Она была уверена, что я либо сумасшедший, либо американский шпион, либо то и другое вместе. Вся деревня была необычайно возбуждена и с подозрением относилась к моему присутствию, как выяснилось, из-за демонстраций, проходивших в соседнем городе. Мою хозяйку сердило и то, что я допоздна жгу свет (и заодно, разумеется, подаю сигналы американским бомбардировщикам). Не исключено также, что она видела накануне, как я бросаю в море цветы.
Следует признать, это была дурацкая затея. Я пытался быть любезным, подмазаться, снискать ее расположение, по дешевке подкупить ее. Не что-нибудь серьезное, всего лишь крохотный букетик фиалок, который мне продал какой-то деревенский мальчик. Ведь в ней, в ее глубинах, нет цветов, по крайней мере, таких, которые издают аромат. Одна женщина, которую я знал, любила фиалки. И вчера вечером на берегу… Это доставило мне странное удовольствие. Возможно, потому, что я вдруг очень затосковал по ней. Я бросал в море цветок за цветком… Такая вот женщина… Глупенькая… Нет, как раз умная… Непредсказуемая такая, переменчивая, странная, завуалированная… Любит — не любит… Ведь я приехал сюда для того, чтобы забыть ее! Разумеется, не только ради этого, но и для этого тоже. У меня имелось абсолютно твердое и хорошо продуманное решение по этому вопросу, а я, как известно, всегда исполняю свои решения, и мое освобождение от нее я готовил как настоящую военную операцию, отвел определенный отрезок времени для неизбежной депрессии, и еще несколько месяцев для преодоления отчаяния, которое, я знал, обязательно придет вслед за депрессией, потом — недели выздоровления, восстановления, прилив новых сил!.. Все было так замечательно распланировано, но отчего-то не сработало. Такая женщина… Ведь она разрушила, в самом деле разрушила, мою жизнь и жизнь моего ангела, моей Рути, пробудила во мне эту проклятую неутолимую жажду, и я не знаю теперь, что с этим делать, я отвратителен сам себе, мне тошно подумать о моей прежней жизни, о моем убогом писательстве… Заявила, что я предатель. Иди, пиши для робких и боязливых! — сказала мне перед тем, как вышвырнуть меня вон, и еще этот прощальный дар, эта книга, это потрясение, сладкая дрожь при приближении развязки… Неумолимая, требовательная, жестокая — ушла от меня, чтобы быть с другим!.. И после него еще с одним. С такими, которые не осторожничают, которые раздираемы жаждой жертвенности. Иначе и они будут изгнаны. Она не оставляет нам выбора… Но ведь я притащился сюда, чтобы забыть!
Я, как видно, задремал. Прикрыл глаза, чтобы не видеть этого бесцветного песка, этих унылых волн, которые она злокозненно гонит в мою сторону. Задремал и снова видел во сне Аялу. Наше первое свидание после того, как уже расстались. Я весьма настаивал, можно сказать, требовал, чтобы она согласилась встретиться, чтобы я мог рассказать ей, что со мной сделала эта книга. Она слушала молча, вся собрание идеальных округлостей под гладкой смуглой кожей, черные волосы туго натянуты надо лбом и собраны на макушке в маленький сексапильный хвостик. Это был один из тех редких случаев, когда она не издевалась надо мной и не отпускала колких презрительных замечаний. У меня тотчас возникла надежда, что, может, это дает мне какой-то шанс, и я начал с воодушевлением излагать отчет о своих впечатлениях. Всегда почему-то выходило так, что я рассказывал ей больше, чем предполагал сказать, и всегда чувствовал, что подвергаюсь испытанию. Интерес ее к моим словам очень быстро потух и иссяк, она вздохнула, поднялась и принесла ацетон и ярко-красный лак. Принялась подравнивать и красить ногти на своих толстеньких прелестных ножках. Как бы между прочим поинтересовалась здоровьем Рут и заметила, хмыкнув, что Рут «в самом деле праведница», если согласилась принять меня обратно, после всего, что я ей сделал (как будто сама она не имела к этому никакого отношения!). Еще сильнее наклонилась, разглядывая какой-то ноготок, и мне открылись ее груди. Я сглотнул и взял с себя клятву, что не унижусь перед ней никакими мольбами. И разумеется… Она холодно отказала мне и посоветовала не унижать себя неисполнимыми мольбами. Я прибегнул к хитрости, сделал вид, что пошутил, и снова принялся говорить о Бруно. И действительно, сумел вновь завладеть ее вниманием. Более того: заставил ее нежные, припухлые, исполненные таинственной духовности веки постепенно опуститься и прикрыть зрачки. До чего же я люблю видеть ее такой! Она выглядела даже более загадочной и далекой, чем обычно. Спросила, как продвигаются процедуры Рут, я ответил, что все еще имеются проблемы, попутно сообщив, что я отказываюсь проверяться. «Но давай не будем об этом, — произнес я угрюмо, — я хочу рассказать тебе о Бруно».
Она вскинула ресницы и ухмыльнулась своей самой мерзкой улыбкой. Я понял, что ее не тронуло ничто из всего, что я рассказал о Бруно, и теперь следует ожидать обычного презрительного отзыва о моей внешности и одежде (опять Рут выбирает тебе рубахи!), насмешек над моей прической и небрежного прикосновения пальцев, расстегивающих верхнюю пуговицу на моей рубашке: «Мне уже делается душно только от того, что я вижу тебя в разгар лета так вот застегнутым!» Короче — сейчас мне будут внушать, что я урод, ничтожество, недоразумение, мерзкая цеплючая блоха. Но ничего такого не произошло, вместо этого она сказала только, что уверена — уверена! — что в глубине души я презираю (!) Рут за то, что та не способна родить. Разумеется, это была злобная выдумка и клевета. Я объяснил, что действительно верю, что каждый из нас в определенной мере несет ответственность за свою ущербность, что по нашей собственной вине мы не находим в себе сил отменить приговор судьбы и я лично рассматриваю себя как пример человека, который усилием воли сумел высвободиться из совершенно чуждой ему биографии и благодаря неутомимому активному поиску нащупать ту, которая подготовлена его личной историей, воспитанием и даже — что ж тут такого? — его характером, да, а в отношении того, что она сказала по поводу Рут, так ведь известно немало научно удостоверенных случаев, когда совокупность твердого характера и воли к жизни позволяла больному превозмочь смертельный недуг, и это, разумеется, может быть справедливо, даже когда речь идет о бесплодии, но сказать, что я презираю Рут, — это просто глупость и подлость.
Аяла терпеливо выслушала эту тираду, а потом промолвила нежным, медовым голоском, в котором проскальзывала даже нотка простодушия: «Любая слабость и ущербность означают страдание; а страдание требует участия; а участие означает открытость, преодоление барьеров. Ты — маэстро, Шмулик. Виртуоз отчуждения и непричастности. Иногда, — сказала она, — ты пугаешь меня. Потому что такие трусы, как ты, способны на все, когда чувствуют, что их ловкое мастерство оставаться в стороне подвергается опасности».
Я вдруг понял, что должен сделать, чтобы удостоиться ее. Добиться ее единым поразительным и гениальным ходом! Ни минуты не раздумывая, я объявил ей, что собираюсь отправиться по следам Бруно. Она снова снисходительно усмехнулась и вежливо пожелала успеха. Поскольку она не поверила мне, мое решение сделалось твердым как сталь. Она продолжала красить свои очаровательные кругленькие ноготки и как бы мимоходом заметила, что ее удивляет, как я безошибочно выбрал для себя два крайних возрастных состояния: