Фарнук благодарно кивнул и сунул рог за пазуху.
После долгого и нудного рассвета взошло наконец горячее солнце. Сурхан поклонился ему. После долгого и серого затишья в Мехридаткерте, будто пробившись сквозь тьму, заблистали один за другим лучи все новых ярких событий.
Едва ушел пустой караван, как в поле перед крепостью, неведомо откуда взявшись, закружились, взметая пыль, на косматых низкорослых лошадях не менее косматые всадники. Их было не менее трех сотен.
— Что за народ? — враждебно спросил Фарнук, разглядев скуластые желтые лица и усы — висячие, черные.
— Хунну, — усмехнулся Сурхан. — Мои друзья. Теперь и твои, не вороти от них нос, брат любезный! Я еще три месяца назад отправил к ним человека. На всякий случай. — Он значительно взглянул Фарнуку в глаза. — Стрелки отменные, не хуже тебя…
— Ну и ладно, — проворчал побелевший Фарнук с неприязнью человека, чьи предки потерпели немалый урон от этого племени в шубах мехом наружу. — Друзья так друзья. Тебе виднее! Одно скажу: похоже, они никогда от нас не отвяжутся. Нас ведь тоже когда-то парфяне позвали на помощь против грека, царя Антиоха Сидета, — я не совсем уж дурак, кое-что знаю, — и до сих пор не могут отделаться.
— Посмотрим! — сердито сказал Сурхан. — Сейчас у нас другие заботы. В любом случае хунну — свой, восточный народ. Эти в нас видят не отвратительных варваров, а людей, равных себе. И даже чуть выше. Потому что мы отесались малость в здешних книжных краях…
Он доверительно положил руку на плечо соратника:
— Не хмурься! Все к лучшему.
— Умом понимаю, — вздохнул Фарнук сокрушенно, — а сердце противится.
Сурхан потемнел, отвернулся, пробормотал потерянно:
— «Сердце, сердце». А у меня? Зачем мне все это? О боже! Кому я принадлежу? Разобраться — лишь самому себе. Но сердце… оно знаешь куда заведет, если не держать его в руках? Долг! Он важнее сердечных порывов…
— Да, умен ты, Сурхан! Слишком умен.
— Себе на беду, — усмехнулся Сурхан.
— Возьмешь на войну? — приласкалась к Сурхану девушка, что с утра возилась с его шевелюрой.
— Непременно! — зло крикнул Сурхан. — Двести повозок нагружу вами и ярким вашим тряпьем. Только и дел у меня будет там, как нежить вас…
Феризат с обидой заплакала. Зарыдали и другие, они беспокойно заметались в глубине помещения. Та, что звенела струнами, синеглазая гречанка, наотмашь ударила легкой арфой о резной опорный столб. Феризат укусила господина за ухо.
— Возьму! — вскричал со смехом Сурхан. — Всех возьму! Ах, мои иволги певучие…
И вправду, почему бы не взять? Уж здесь-то он может уступить велению сердца… Но взял он одну Феризат.
Часть четвертая
Худые знамения
Кто же тот первый, скажи,
кто меч ужасающий выдумал?
Как он был дик и жесток
в гневе железном своем…
С ним человеческий род
узнал и набег, и убийство, —
К смерти зловещий был путь
самый короткий открыт.
Или ни в чем
не повинен бедняга? Мы сами
Людям во зло обратили оружие —
пугало диких зверей?
Золота это соблазн…
Тибулл. Элегия
…Фортунат взглянул на солнце, провел ладонью по надгробной стеле. Камень теплый. Кончалась зима. Но солнце уже никогда не согреет той, что лежит здесь, внизу, под ногами.
Хоронили ее, должно быть, сразу, наутро после несостоявшейся свадьбы. Никаких изображений высечь на мраморе не успели: даже виноградных листьев, не говоря уже о портрете, о прялке с веретеном или корзине. Даже обычной печальной надписи, кто ставит памятник и кому.
Сверху — одно, на скорую руку, слово: «Дике», ниже — ряды корявых, поспешно выбитых строк…
Легионер сбросил плащ, положил на могилу пучок голубых мелких цветов, которые он нарвал у входа на кладбище, на солнцепеке, и сел на соседний холмик.
В бывшем доме стратега Аполлония — опять попойка. Вина много. Еды много. Веселились всю зиму.
В дальних сирийских селениях с высокими конусообразными крышами убогих каменных хижин захватили смуглых угрюмых девушек. Жутко смотреть, что с ними стало к весне! И с девушками, и с легионерами. Какой-то проныра — так он себя называл, — узкоглазый, толстый, завез в Зенодотию проклятое белое зелье, от которого человек дуреет, и научил солдат курить его.
И некому призвать их к порядку. Заглянет иногда начальник из Ихн или Карр, — того хуже. В тех городах, при местных жителях, добровольно признавших римскую власть, надо, хочешь не хочешь, вести себя относительно прилично. А тут все свои…
Стража на стенах и у ворот храпела в хмельной истоме. Ворота запирались только на ночь, днем всяк бродил, где хотел.
А парфяне — где же парфяне? Ну и война! Может, трибуны, вроде Петрония, просто выдумали этот неведомый грозный народ, чтобы разжечь в легионерах задор боевой? Красс где-то считает добычу. У него нет забот о военных учениях, о подготовке к походу…
Как всегда, когда начиналась вакханалия, Фортунат ушел на «некрополь» — греческое кладбище за городской стеной. Вот уж где тихо, спокойно.
Сперва он долго стоял у оврага, над общей могилой погибших здесь римских солдат, без слез горевал по отцу. Отец никогда не плакал и не любил, если кто плакал при нем. Затем Фортунат отыскал между склепами скромную могилу. Он набрел на нее однажды в часы тоскливых скитаний и с тех пор приходил навестить.
Солнце грело ему голову, плечи. От ярких лучей слезились глаза. И сквозь слезы, уже который раз, Фортунат читал на могильном камне:
Будешь помнить?.. Припомни все,
Невозвратных утех часы, —
Как с тобой красотой
услаждались мы…
Сядем вместе, бывало, вьем
Венки из фиалок и роз…
Он не знал, что это стихи Сафо. Но хорошо понимал их. И Фортунат плакал здесь один, над никому, кроме него, не нужной, забытой могилой.
— Он у нас чистоплюй! — издевался над ним Тит, когда Фортунат покидал их пьяное сборище. — Ха-ха! Мамин сыночек. Поэт…
Если ты не лезешь со всем свиным стадом в грязную лужу, ты уже не такой, как все. Ты чужой.
Он все думал свое. Вот был здесь город, живой. И каждый, как умел, занимался своим делом. Маленький город, в нем никто не помышлял о великих походах и завоеваниях. Никто никому не угрожал. С населением местным греки давно уже поладили. Во всяком случае, ни один из жителей Зенодотии никогда не бывал в Риме, не собирался стереть его с лица земли…