Второму, несмотря на его завывания (а может, именно из-за них), снесли голову злополучному Хуфарну, или Хангири? — никто до сих пор точно не знает, как, собственно, его звали.
Третьему — Шаушу…
Большой курган получился из четырех тысяч голов.
Шах — изменник впустил Кутейбу в Кят — и эра «покорных богу» в Хорезме началась с того, что они, во имя аллаха, разгромили академию, сожгли книги, зарезали ученых.
«Утро псового лая»…
За ним наступит «День помощи» — век дикого мракобесия, век засилия тупых, невежественных вероучителей.
Но грянет когда-нибудь и на них самих «Вечер потрясения».
Тюркам и русским удалось, прорубившись сквозь гущу «покорных богу», вырваться из окружения. Они отступили далеко на северо-запад, к озеру Хиз-Тангизи. Здесь, с тревогой выжидая исхода битвы, уже приютилась снявшаяся с обжитых мест иудейская община. Сюда же приплелся и незадачливый Булан.
— Мы уходим в Итиль, — объявил Сахру, спасенному русичами, бледный Пинхас.
— Ступайте, — кивнул равнодушно лекарь. — И ты с нами, Аарон?
— Зачем? Здесь могилы моих родителей. Здесь могила моей сестры Иаили. Я остаюсь. А вы, — Пинхасу, — бегите. Если вы можете бросить в беде народ, чей ели хлеб, чью воду пили, то все равно, где б ни укрылись, всюду будете чужими.
— Несчастный! — вскричал Пинхас. — Тебя завтра убьют «покорные богу».
— Я их раньше сроду не видел, ничего плохого им не сделал.
— Станут они спрашивать, сделал, не сделал. Что плохого им сделал Хурзад?
— Будь что будет. Моя родина — здесь. Я сперва хорезмиец, а потом уж еврей. И, как один из многих хорезмийцев, я честно разделю их участь.
— Предатель!
— Знаешь… иди-ка подальше. А то нос оторву на прощание.
— Тьфу!
— А ты, дорогой? — Сахр просительно глянул в печальные Руслановы очи.
— Пойду домой. Теперь я иной Руслан. Неужто такой не пригожусь на Руси?
— Не всякий умный да знающий нужен на родине, — вздохнул Сахр. — Дураки иному правителю куда дороже! Смирные.
— Не одни на Руси князья да бояре.
— А она-то нужна тебе?
— Теперь еще нужнее, чем раньше была.
— Дойдешь ли? — Сахр с опаской покосился на Пинхаса.
— Ну, — вмешался Карась в разговор, — теперь уж нас голыми руками не возьмешь! Четыре сотни бывалых, битых мужей, на конях, с мечами да топорами — попробуй, тронь. Пробьемся на Русь.
Сахр — с жалкой улыбкой:
— Верю, пробьетесь. Во всяком случае, есть надежда. Прощай, друг Рустам! — И этот насмешник, чудак, любитель ячменной водки, вдруг прослезился, как женщина… — Учитель Кун Цзы говорил: «Три пути ведут к знанию: путь размышления — самый благородный, путь подражания — самый легкий и путь опыта — самый горький». Ты уже проделал третий путь. Ступай теперь первым. О втором — забудь. Приходи к нам. Ты видел нас. Мы видели тебя. Немало еще будет меж нами препон, много умников разных попытаются нас разъединить, отвратить друг от друга враждой, ложной проповедью. Может, даже, по их злой воле, придется столкнуться с оружием в руках. Но это все — накипь. По-человечески мы неразделимы, и чем, дальше, тем будем друг другу нужнее. Вот, — он бережно переложил в Русланову суму тугие свитки писаний, — труды врачей Гиппократа, Галена… Здесь Демокрит, Эпикур, Аристотель… Больше я не могу ничего тебе дать.
— А это — от меня. — Аарон вручил Руслану голубой изогнутый меч. — В бою подобрал. Редкая вещь. Прощай. Не забывай — меня… и ее…
— Возьми и мой дар. — Инэль-Каган повесил на плечо русича дорогой, в табун лошадей, степной дальнобойный лук. — Ты храбрый юноша. Прощай.
Услышав сбоку чье-то робкое сопение, Сахр оглянулся, увидел Фамарь, сказал Руслану серьезно:
— Слушай, может, ее увезешь?
— Не бери ее! Меня увези. Я молода, я красива. Ты обещал… ты сказал… Ах ты, тварь! — Свежевыбритая Фуа набросилась на Фамарь и принялась ее избивать тяжелыми, как гири, кулаками.
Но у Пинхаса кулак оказался потяжелее, — красный от стыда и гнева, он одним ударом опрокинул буйную супругу наземь.
Руслан и не взглянул на толстуху. Ни злобы, ни презрения он уже не испытывал к ней. Ни даже жалости. Только омерзение. Из-за нее погибла Иаиль. Но разве сама нелепая Фуа не жертва бездушной темной общины, где женщина шагу не может ступить по своему усмотрению, где ее каждое движение и каждое желание скованы цепью жестких предписаний? Одуреешь. Бог с нею.
Но Фамарь?…
— Куда ее мне? — смутился Руслан. — Найду уж себе на Руси… свою, белую.
— Ладно, дочка, — погладил ее Сахр по голове. — Будем пока вместе бедствовать. Сведем счеты с шахом-предателем, утрясутся дела в Хорезме, — выдам замуж тебя за хорошего человека.
Руслан поглядел ей в мокрые от слез глаза, — и только теперь, на прощание, ее душа открылась ему!
Сколько бы лет ни минуло — она его не забудет. Она вся наполнена им — на всю жизнь. Она может возненавидеть его, за то что он отказался от нее, может его поносить перед другими мужчинами, женщинами, смеяться над ним — был, мол, такой неуклюжий и рыжий, — но сердце будет всю жизнь томиться по Руслану. Даже выйдя замуж и обзаведясь детьми, она будет, особенно оставаясь наедине с собою, и даже лежа рядом с мужем, вздыхать о Руслане ночами, обливаться горькими незримыми слезами. Всю жизнь. Он станет ее неизлечимой болезнью.
Что ж? Пусть. Тут ничего не поделаешь. У него своя болезнь на всю жизнь — прекрасная еврейка Иаиль.
Но превыше всего — родная Русь…
У Каспия беглецов настигла весть: едва «покорные богу», получив свои десять тысяч голов скота, убрались в Мерв, Хорезм вновь зашумел и восстал. Шах-предатель обезглавлен. Кутейбе пришлось поспешно вернуться. На престол возведен сын изменника Аскаджамук.
— Ну, и этому скоро шею свернут, — сказал уверенно Карась. — Такой народ не сломить. Все равно добьется своего.
…За тысячи верст зовет мать Русь своих детей, скитающихся по чужим дорогам, — и заблудших, сбившихся с пути, и тех, кто с чистым сердцем рвется к ней; зовет, не обещая дарового хлеба, скатертей-самобранок, печей, по щучьему велению бегущих в лес по дрова, безбедной праздной жизни под шапкой-невидимкой; зовет к трудам и новым заботам, и может — к новым невзгодам, к драке за добрую жизнь, о которой говорится в сказках, к выполнению сыновьего долга; зовет жалеючи их, горемычных:
— Чадо мое, Печаль!..