Лошадь дернулась. Бек, продолжая рычать, с яростью натянул поводья. Животное присмирело, только по коже, как тени стремительно мчащихся туч, проносились волны мельчайшей дрожи.
Ровный, однообразный, одуряюще долгий рев постепенно сменился протяжным призывным воплем и завершился глухим жалобным стоном. Стан будто вымер. Лишь в стороне робко тявкнул пес, обреченно заблеяли и трусливо смолкли ягнята.
С дальних полей донеслась ответная песнь.
Поднялась тьма разбойничьих стай, сопровождавших орду и залегших в росистых лощинах. Басовито и грозно выли самцы. С плачем аукали самки. Бойко, пронзительно, разноголосо визжали волчата. В неистовом хоре зверей Хунгару чудилось сочувствие.
Табуны верховых коней, кобылиц, жеребят, прихлынув к становью, тесно прижавшись к палаткам, долбили землю ударами копыт. Хунгар усмехнулся, довольный. Он услыхал в хищных кличах онгонов, своих покровителей, одобренье, поддержку, готовность помочь.
Ему не сразу удалось погасить в холодной груди приторную дрожь колдовского, лишь на треть притворного, исступления В растревоженных дебрях души проснулось нечто забытое, старое. Оно побуждало Хунгара вновь голосить, теперь — просто так, подобно собаке, неизвестно зачем воющей на луну.
Утром, оставив лагерь и скот на попечение дедов, детей да бойких сварливых жен, что сумели б не хуже мужей отбить нападение, верховые стрелки небольшими ватагами, со свистом и улюлюканием двинулись по левобережью на север. Казалось, нарочно шумели, чтоб известить о набеге окрестность. Знай, мол, наших. Устали орать — запели.
Флейты полых дягилевых стеблей — сухих, надломленных, туго, насквозь продуваемых ветром, тягуче вторили неторопливой, лениво-грустной песне смуглых всадников. Такую песню не в походе петь — лучше сидеть на бугре одному, голую степь озирая, да сонно под нос мурлыкать.
Хоронясь в буераках, следили за конницей люди в белых посконных рубахах.
Цепь убегающих вдаль дымных вех опередила орду; «Русь, берегись, идут». Кочевники видели издали вереницу сизых столбов, однако не беспокоились: открыто ехали, смело, беспечно, со смехом, будто на праздник в становье соседнее. Похоже, крепко надеялись, черти, на лихость да удаль, на силу свою озорную.
Чахлые травы стриг жгучий ветер.
Шорох жесткой листвы в прибрежных зарослях был напряжен, осторожен, как шепот таившихся в них сероглазых славянских юношей.
Щетинилась шерсть на загривках собак, приученных молчать, щурились очи — от света, от пота, от пут, пусть незримых, но больно режущих руки: трудно терпеть, да приходится — рано еще дубинами махать. Ну, ничего. Успеется.
Эхо нашествия грузной стеной рушилось вниз с ячеистых круч, катилось по глади воды камнепадом гулко стучащих копыт.
Южный ветер. Ох, не к добру южный ветер.
Ястребу — яство бы. Зловеще вились птицы над ордой, людей считали, коней, с нетерпеньем взымали к солнцу, кидались сверху стрелой, проносились без страха над жалами пик. Скорей! Скорей бы началось. Сколько пищи доставит побоище.
… Не знали ни ястребы злые, ни парни в добротно сплетенных лаптях, ни даже зоркое солнце — ведь и ему надо спать, — лишь хитрые филины знали, да никому не сказали, что нынче ночью другое, отборное войско Хунгара по-волчьи бесшумно, украдкой переправилось ниже порогов на правый берег, растворилось, как дым, в разбойных оврагах да рощах.
Плохо жить человеку. Ястребу — хорошо. Ему все равно, кого искромсать кривыми когтями. Не этих, так тех, на которых с бранью хлынуло дикое поле.
— Остроготов чванливых, что у теплых морей лютовали, хунн Баламер извел, это так; однако их вождь, свирепый Германарих — кем умерщвлен? Русью нашей. Сполна получил воздаяние за слезы антских детей. А обре грозные? До того возгордились: надо обрину ехать куда — не коней, не волов запрягает в телегу, а дев полоненных. Безумие. Были те обре телом крупны, тщеславны, кичливы, а где они ныне? Следов не найти. Отселе и притча: «Погибли, как обре». А Русь — сбереглась. Сбереглась, сил набралась, сама к морю синему двинулась.
… Затуманились очи. Представились алые дали, ясная ширь долин. Снежный камень ровных колонн, увитых темной ползучей зеленью. С той поры, как сарматы да готы, спасаясь от хуннской орды, большей частью бежали куда-то на запад, да и орда, после смерти Аттилы, угомонилась, распавшись на десять враждебных племен, а Константинополь, будучи густо обложен аварами, в неистовом взлете отчаяния подсек под корень их мощь, открылся славянству путь за Дунай.
Правда, и прежде туда забредали, но врозь, понемногу, горстью в скопищах разноязычных отрядов, зато уж теперь — тучей обрушились.
Те, что с Орды ударили да с верховьев днепровских поднялись, шли огромными толпами, с детьми и женами, со скарбом скудным. По суше пробивались на Балканы, где и селились. Не хотелось назад. Лес да болото. Тем паче, что в дебрях покинутых и так народу хватало: не все пустились за счастьем под небо чужое.
Русь — та стремилась обратно на Рось. Обитала она в стороне, к юго-востоку от прочих антских племен, и путь ей выпал иной: не сушей, а водным простором в походы ходить, с челнов же легких много ль землицы займешь? Да и к чему? Лучше старой, освоенной издревле, нигде не сыскать. У ромеев — повсюду камень, а тут — чернозем. Хлебный край.
Иное дело — набег. Куда ни вела гребцов удалых вера в удачу, надежда на добычу; куда их не заносило в гиблых ладьях: раньше и знать не знали, что на свете — столько морей, что на тех морях — острова, что на тех островах — города с башнями выше утесов днепровских.
Груды разбитых костей остались под стенами злых крепостей, но уже если кто уцелел — не с пустыми руками попал домой. Кто одежду вез, кто сосуды, а кто и смуглую женщину с черными, от страха дикими глазами, с темным пухом на пухлой губе. И что обидно: не десять веков, туманных и сказочных, с тех пор пролетело — недавно, лет сто, полтораста назад, считай — вчера, шуршала галька дальних причалов под днищами проворных русских однодревок.
Да. Было времечко. Ох, было, золотое. Волхв Доброжир, сыто зевнув, косо, украдкой, чтоб жадность не выдать, скользнул коротким, притворно сонным взглядом по червонным чарам и корчагам, расставленным на столе. Вобрав — будто вмиг алчно высосав их огненный блеск, светло-карие, с желтизной, глаза Доброжира сделались вовсе желтыми.
Князь- то каков, а? Не раз бывал у Ратибора волхв-первый раз видит золото на столе. Хорош сподвижник. Хорош. Скрывал от волхва своего, что этаким добром владеет. А явился чужак, киевский гость — не утерпел господарь спесивый, кучей вывалил утварь, взятую дедами в нездешних хранилищах. А может, не только из спеси сокровища выставил? Угодить намерен чужаку? Зачем? Ну, погоди.
— Двинулась Русь — да и назад подалась, — ответил он приезжему волхву, толковавшему о готах, обрах да сарматах. — Притихла. Весь белый свет забыл про нас.
— Как не забыть, — проворчал Ратибор. — Сунься к морю. Булгаре, козаре сидят на путях. Нынче, если где и встретит русских гордый грек, то лишь в цепях на торжищах невольничьих.