— Молока?! — изумился Сахр. — Ну и ну. А перед этим, конечно, ты съел бы пару сдобных сладких хлебцев, не так ли? Экий чудак! Да разве сладкие хлебцы — еда для мужчины? И молоко — питье для него? Чтоб целый день бурчало в животе… Тьфу! Вот мы зажарим с тобою сейчас мясо на прутьях железных, съедим его с уксусом, луком и жгучим перцем, чтоб во рту горело! И запьем крепким, терпким, холодным вином…
Он принес из-под навеса летней кухни прямоугольную жаровню, древесный уголь в корзине.
Руслан продолжал сидеть, тупой и бесчувственный.
— Любовь, — вздохнул Сахр, разжигая уголь в жаровне. — Ах, любовь… Она неотделима от женщины, а женщина — от красоты. Именем женщины, богини любви, люди назвали самую прекрасную звезду, что горит по утрам и вечерам, как обещание юным и утешение старым. — Он помахал над жаровней плоской широкой дощечкой, чтоб раздуть огонь, и в черном угле вспыхнула голубая яркая точка, — точно звезда, о которой он говорил. — Даже на слух это имя звучит как женский шепот ночью, воркующий смех, вздох согласия, как гимн ее телу, как стих красочной поэмы:
Афродита, Венера, Нахид.
По-ассирийски — Ннгаль.
По-вавилонски — Инанна. Любовь…
— Я это слово слышать не могу! — сказал Руслан с отвращением.
— Это почему же?
— Твердим к месту и не к месту — истрепали его, замусолили. И стало оно обманным и подлым. Вон, всякое вероучение, начинаясь со слов «любовь» и «спасение», кончает тем, что человека, которому обещает любовь и спасение, кладет на плаху, возводит на костер или, если не убьет, то, стращая адскими муками в будущей жизни, уже здесь, на земле, обращает его жизнь в неизбывную адскую муку, вечное страдание.
Сахр — довольный:
— Ага! Ты умен. Ты понятлив. Ты, конечно, все хватаешь на лету, и у тебя хорошая память, верно? Что ж, далеко пойдешь! Или ты будешь отъявленным мерзавцем, или добрым благородным человеком: тот, кто столь непочтительно отзывается о святых вероучениях, неизбежно становится или тем, или другим. Станешь мерзавцем — преуспеешь, конечно, в жизни, но, в конечном счете, загубишь себя. Потому что, друг мой, отъявленных мерзавцев — великое множество, у них тысячелетний опыт, и трудно их переплюнуть. Значит, все твои ухищрения пойдут насмарку, и ты прогадаешь, пополнив их многотысячную свору. А вот хорошие люди — редкость, они цене, они заметны, так что уж лучше старайся стать хорошим человеком. Я тебе помогу, хоть сам и не могу назвать себя вполне хорошим. Но суметь помочь зеленому юнцу сделаться зрелым мужем — тоже неплохое качество, а? Попытаемся, попробуем. Я много знаю. Прямо-таки изнемогаю от своих знаний. И буду рад переложить их половину, или все, в твою голову.
Сахр добродушно рассмеялся.
— Если б ты знал, как мало толковых людей, то есть людей с четким, хорошо налаженным мышлением, умеющих пятью-шестью словами, вполне членораздельно и вразумительно, передать суть дела так, чтобы тебе сразу стало ясно, что, где, к чему, когда и как, что нужно делать и чего не нужно. У многих людей в голове мешанина, отсюда и мешанина в словах, — и поступках, и в жизни, бестолковщина в мире. Пусть же одним толковым человеком в мире станет больше. Сходи-ка на кухню, друг мой. Принеси нож и горшок, поднос и доску, лук в корзине.
Руслан живо нашел, что нужно, принес.
Сахр продолжал, нарезая мясо на доске кусками:
— Учись разжигать очаг, жарить, варить, мыть посуду, стирать, подметать, шить и все такое. Пригодится. Сколько семейств разлетается в прах, сколько в них шуму и гаму, — режутся, брат, оттого, что не могут решить, кому миску похлебки сварить: жене ли, мужу ли. Всемирная задача, брат. Плюнь. Сам все умей. И будешь царь. Но — черт их знает, этих женщин! — Он сложил куски мяса в горшок, посыпал солью и перцем, слегка обрызгал уксусом, накрыл миской. — Пусть постоит. Когда мясо томишь, много уксусу не лей — станет дряблым. Так вот, женился я на одной. И поставил условие, чтоб ничего, — вовсе ничего, — по хозяйству не делала (чтоб все обиды пресечь заранее, понимаешь?). Все делаю сам. И все делаю отлично, не придерешься. Обрадовалась: вот с кем ей будет райская жизнь! Но через полгода рехнулась, бедняжка.
— Как рехнулась?
— Ну, умом тронулась. Видно, из-за того, что не за что было меня грызть.
Руслан удивленно смотрел на хозяина: шутит или всерьез говорит. Ему и в голову не приходило, что Сахр болтает, что взбредет, чтобы отвлечь его от горьких переживаний.
— Ладно, — вздохнул Сахр, сложив палочки с мясом на жаровне. И умолк.
Руслан — участливо:
— Что, скучно?
— Не скучно — грустно.
— Не все ль равно?
— Нет. Скучно дураку, который не может найти себе занятие. Скука, грусть и тоска — вещи разные, хотя многие полагают, что это одно и то же. Разница между ними огромная, и состоит она в том, что от скуки зевают, от грусти тихонько поют или насвистывают, от тоски — воют. Но мы с тобою не будем ни выть, ни даже свистеть.
Зачем? Жизнь — сказка. То веселая, то грустная, то страшная, но — сказка, и будь доволен уже тем, что просто живешь. Чего шуметь? Что и от кого требовать? Ведь ты мог и вовсе не появиться на свет, и не увидеть ни солнца, ни птиц, ни полей, ни морей…
Жизнь — совершенно случайный дар, радуйся ей, как невероятной удаче, и не сетуй, что она трудна и коротка.
Не горюй! Что было, то было. Человек не может жить без приключений. Спокойствие — однообразие, однообразие — скука, скука — сон, а сон — все разно что смерть. Не горюй! Ни о чем не жалей. Ананке, — как говорят ромеи. То есть, рок. У меня, например, было столько утрат, что если б я горько жалел о каждой, то уже давно бы подох. Ни сил, ни жизни не хватит обо всем жалеть.
…А петь мы будем, друг. Пить и петь. — И, успевший между делом хлебнуть целебной ячменной водки, он запел:
Что ж, благоденствуйте пока, —
А мы победствуем…
Схватить удачу за бока
Вдруг сыщем средство?
— Ты же придворный лекарь, — почему не живешь во дворце? — полюбопытствовал Руслан.
— А зачем? Там шумно, тесно, а я не люблю дурацкого шума, суеты, пустой болтовни. И ты не суетись, не стучи, не греми, не кипятись и не дергайся, — возненавижу и отправлю назад, к Пинхасу.
Где уж тут шуметь и греметь, — Руслан был душевно рад, что после стольких бурных передряг угодил, наконец, в тихую заводь.
…Он сидел снаружи, у входа во двор, на глинобитном приступке, и все щупал и щупал с непривычки большую серьгу в левом ухе.
Сахр сказал ему ранним утром:
— Ходи, броди по городу, отдыхай, — не сидеть же день-деньской взаперти. Но если рус, чужеземец, вольно ходит по городу, люди обязательно скажут: «Чей?» Могут задеть, обидеть. Теперь ты — мой. На этой медной серьге, — мне сейчас принес ее чеканщик, — выбито имя мое. Будешь считаться моим человеком. Н-ну… э-э… м-м… рабом. Только считаться, слышишь? Не прими в обиду. Вденем в ухо серьгу, никто не посмеет тебя задеть. Я сейчас проколю тебе мочку. Не бойся, не будет больно, я лекарь.