Ему и в голову не запало, что, может, он видит ее в последний раз.
Река, — непривычно тихая, странно открытая — вся наружу, с белыми, чистыми, круто оглаженными, точно полные бедра и груди, грудами долгих и круглых отмелей, — лежала в холмистых извилистых берегах, как в смятой постели: будто баба в жару оголилась, устало раскинулась. Лишь кое-где, словно сонный взгляд из-под частых ресниц, блеснет сквозь темную поросль осоки мглистая голубень.
— Эко сморило матушку Рось, — молвил Добрита, жалеючи. — Сникла. Обомлела, бедная, обмелела. Пройдет ли челн? Не довелось бы тащить всю дорогу,
— А пеши и вовсе худо. Ноги дрожат. Бреди в такую даль.
— И то верно. Подохнем в лесу. Ишь как парит. Неужто к грозе?
— Тьфу! Типун бы тебе…
— Эй, смерды! — донеслось издали. — Эге-е-ей! Бегите сюда. Поспешайте.
Встрепенулся Руслан, побелел: не водяной ли кличет? Видит — поодаль, ниже по течению, где простор сквозной, стоит на воде, прямо на глади, нагое диво лохматое. Пред ним растянулось второе: черное, длинное, с высокой изогнутой шеей, с грозно склоненным клювом.
— Спасайся! — Руслан метнулся в гору.
Сосед — сердито:
— Куда? Погоди. Это Калгаст.
Горласт непутевый Калгаст. Рычит, хохочет.
— Испугался? Эх! Чего ты? Я не кусаюсь. Руслан же от ног его волосатых не может глаз отвести. Смертный — и поверху бродит, не тонет. Жутко смотреть. Господи помилуй, неужто оборотень? Догадлив Калгаст.
— Несмышленыш! Тут мель. — Взрыл стопою мокрый песок. Хлопнул влажной ладонью ладью смоленую по стойке носовой, под голову птичью затейливо рубленной, с глазами из раковин выпуклых, с медным клювом кривым. — Вот, кречет мой на ней сидит. Не веришь? Пощупай.
Ткнул жердью Руслан — и впрямь бугор, водой чуть прикрытый. Взбаламутил ее Калгаст, да и солнце на той воде: слепит, как железо жидкое, потому и не видно мели.
— Ну?
— И вправду.
— А то растрезвонишь: Калгаст, мол, упырь, брат водяному. Смерды мне ноги отсекут.
И все ж не проходит боязнь. Верь такому. В очах — злая волчья понятливость, зубы хищно сияют на опаленном лице. И весь он — как пень обгорелый. Черный. Сухой. Голову тиной прикрыл. Пахуч, как зверь. Хвойной прелью несет от него, дичью, грибами. Чисто леший.
— Пятый раз с утра застреваю. Тяну, толкаю, волоку. Притомился. Вы-то далече? А, вот и ладно. Я ниже, в город, плыву, лещей везу на торжище. В озерах глухих наловил, навялил, гору навалил. А здесь у вас пескарей пропащих, и тех не видать.
— Где уж, — вздохнул Добрита, косясь на корзины в ладье. — Всю Рось процедили сквозь сеть. Выгребли живность. Рачка-дурачка не сыскать в нашей речке. А хороши лещи?
— Угощу. Да и тронемся вкупе. Трудновато одному-то. Колодину вашу оставьте. Чего с ней возиться?
Руслан с беспокойством:
— Бросим челн — обратно на чем?
— Дотошный, — усмехнулся Калгаст. Отвернул холщовую полость, коей были прикрыты корзины, добавил скучающе: — А доведется?
— Чего?
— Обратно.
Вконец оробел Руслан. — К чему ты? Воздержись.
— И наперед загадывать не след. Время лихое.
— Ну тебя! — Дрожат у Руслана губы, вот-вот заплачет. — С тобой заплывешь…
— Экий ты… хлипкий, — сказал с досадой Калгаст. — Прежде-то вроде был чуть посмелей. Отчего он хнычет? — обратился охотник к Добрите.
— Волхв трубил.
— А! Тоже добродеи. Кой пес их принес. Нацепили, черти, погремушек, бренчат, кричат, палками стучат. Всю дичь разогнали. Чего ты скис? Волхв — не волк.
Тут и Добриту согнуло.
— Брось, не кощунствуй, брате! Горе накличешь. И без того ой как худо.
Руслан — тот вовсе схватился бежать, но упредил негодный Калгаст: сунул под нос золотистую рыбину — разве уйдешь?
Велик белый свет. Народу — невпроворот. Живут двое где-то за сто или тысячу верст, или за год пути, в разных концах земли; слыхом друг о друге не слыхали, чаять не чают когда-нибудь сойтись с любовью или ненавистью. Но судьба — хитра. Она настороже.
… Проворно грыз Руслан сухую, точно щепа, плоскую рыбу. И той же порою — час в час, не очень, чтоб далеко, но не так уж и близко отсюда, на Днепре, за порогами, — другой детина, тоже плечистьй да жилистый, однако старше, темный, скуластый, еще проворнее разделывал баранью тощую кость.
Звали его по-чужому: Хунгар, и нравом он был чуть покруче, чем юный смерд из Семарговой веси. Лежал бек Хунгар на ветхой кошме, в палатке шерстяной, подвернутой снизу ради прохлады, кость обгладывал, косо оглядывал стан кочевой, из тех же убогих палаток составленный. Мало скота у орды, еще меньше — детей. Женщины истощены, мужчины зубами скрежещут: не дай господь сейчас их затронуть.
Обгрыз кость Хунгар, призадумался: кому отдать, псу ли худому, на брюхо припавшему, жене ли своей Баян-Слу, что дерзко сидит спиной к господину, смотрит на Днепр, обхватив колени.
Уныло шумит, словно плачет, на порогах вода, от пены хлопчато-бела. Синь. Белизна. Кажется, небо в пятнах пушистых волокон опрокинулось вниз, втиснулось меж берегов. Наверно, потому и нарекли аланы древний поток Дон-Аброй, Небесной рекой. Чайки над пеной кричат, будто к себе зовут. И женщине хочется крикнуть, удариться оземь, как в сказке, чайкой взлететь, навечно оставить кочевье постылое.
Пес у Хунгара страшный- облезлый, бесхвостый, зато послушный. Предан хозяину. Любит. Жена — плохая, хоть и красивая. Ненавидит супруга. За что?
Ну, ладно. Пускай. Все-таки жена.
Сунул Хунгар ей кость — плечами передернула, молчит. Брезгует? Он наотмашь хлестнул ее плетью по узкой спине: не то, что ахнуть, вскинуть ладони, упасть — злодейка с места не сдвинулась. Готское отродье!
— Куда правишь, Добрита? Спишь, а? Не зевай! Опять застрянем.
— Тьфу, напасть. Никак и вправду задремал? Через силу гляжу. Сам, брате, виноват. Обкормил, вот и клонит ко сну.
— Угоди смерду. Голодный — плохо, сытый — тоже негоже.
— Если б всегда быть сыту. А то — терпеть, да вдруг столько съесть. Отяжелеешь.
— Погоди, друже. Попадешь к Пучине — не часто доведется тяжелеть. Уж он употчует.
— И то счастье.
— Собачье счастье.
— А куда еще голову приткнуть? Хлеб у боярина черствый, да верный.
— Верный, да скверный. Горький.
— Пусть.
… Волхвы, предрекая боярскому чаду счастливую долю — всю жизнь гостить на пирах, назвали его Пирогостом. Что ж, пировать он любил. Однако в миру Пирогоста не знали — знали Пучину. Удружили смерды ему за бездонную жадность. Без промаха бьют. Им виднее, что ты такое.