12
Оперный театр Ла Скала занимает территорию в центре Милана. На этом месте шестьсот лет назад Реджина делла Скала, представительница знатной семьи Скалигер из Вероны, возвела церковь в благодарность за то, что бог подарил ей наследника. Она была женой Бернабо Висконти. В XVIII веке церковь Святой Марии делла Скала пришла в упадок, и участок дешево продали абонентам лож старого герцогского театра, которые захотели построить там новый оперный театр. Миссис Пьоцци, которая ходила в оперу, когда Ла Скалу только что построили, заметила, что многие семейства отказывались его посещать: их шокировало, что театр построен на некогда освященной земле.
Как странно, что имя Скала взяла и киноиндустрия. В современную жизнь вошло имя великой семьи. Их средневековые усыпальницы, окруженные могилами рыцарей, являются одной из достопримечательностей Вероны. Впрочем, и другие названия, взятые на вооружение кинопрокатом: Колизей, Плаза, Тиволи, что странно, Альгамбра, и еще более странное Керзон, вызывают не меньшее недоумение. А вот такие названия, как Прадо и Питти, которые вызывают ассоциации с картинами, киношники почему-то не используют.
Как-то раз я купил себе билет в партер на вечернее представление. В Ла Скала давали «Богему». Трудно поверить, что здание в конце войны было совершенно разрушено, настолько прекрасно его восстановили. Самое замечательное — даже для того, кто ни разу не бывал здесь прежде, — это атмосфера, сохранившаяся с тех пор, как двести лет назад здесь прошли первые спектакли. Чудесным образом она царит и в новом здании. Фойе с таинственно мерцающими огнями, бюсты знаменитых композиторов, щебечущая публика, такая взволнованная, словно «Богему» в этот вечер собираются представить впервые. Серьезные капельдинеры, похожие на священников или служителей какого-то культа. Все это подчеркивает редкостное, витающее в воздухе предвкушение чудесного.
Капельдинер провел меня к моему месту. На нем был черный костюм и золотая цепь на шее (еще одна реликвия, оставшаяся со времен испанского завоевания?). Он торжественно поклонился, и мне показалось, что передо мной Мальво-лио. Я оглянулся по сторонам, увидел элегантный полукруг красных с золотом лож и снова поразился гению итальянских реставраторов. Все бережно и с любовью восстановлено: хрустальные люстры с газовыми лампами, хитроумно приспособленными под современное освещение; над авансценой странные часы с арабскими цифрами на циферблате: каждые пять минут они отбивали время, словно бы в Ла Скала или вообще в Италии это имеет значение. Мне трудно было поверить в то, что Байрон никогда не сидел в этих ложах, что Стендаль не пил здесь ледяной шербет, а Сэмюэль Роджерс не смотрел отсюда на лошадей на сцене, встававших на дыбы во время балета. И Роджерс, и леди Морган отметили, что Ла Скала освещалась только на сцене, а Роджерс прокомментировал это следующим образом: «Итальянцы любят сидеть в темноте, вероятно потому, что можно по этому случаю и не одеваться, а может быть, и по другим причинам».
Интересно было наблюдать за тем, как собирается публика. Здесь были итальянцы, знающие «Богему» наизусть, были туристы вроде меня, почтенные дамы, которые, вернувшись в Нью-Йорк или Чикаго, заставят присутствующих, занятых спором, примолкнуть, стоит только им произнести фразу: «Когда я в Ла Скала слушала то-то и то-то…» Затем оркестр, невидимый, как и все оркестры, начал потихоньку настраивать инструменты, и, наконец, дирижер — с видом полководца на параде — шагнул на возвышение. Наступила тишина. Огни в театре медленно начали тускнеть и погасли, а огромная сцена затеплилась розовым светом, отраженным от красных и золотых лож, — впечатляющий, магический и исполненный традиций момент.
«Богема» совершенно меня очаровала. Казалось, будто я слышу ее впервые. Подмостки в Ла Скала такие огромные, что без большого количества статистов там не обойтись, иначе певцы просто потеряются. Сцена возле кафе в Латинском квартале с толпой (включавшей детей!) в костюмах XIX века произвела на меня грандиозное впечатление.
В первом антракте я случайно повстречал старого приятеля. Он много писал о музыке и музыкантах; ему я и высказал свое удивление, что Ла Скала ставит зрелища, которые и в Париже никто бы не осилил. Приятель ответил, что так было всегда, и посоветовал мне заглянуть в отчет о премьере 1778 года, когда давали «Признанную Европу» А. Сальери. Я последовал его совету. Должно быть, то был незабываемый вечер: поднялся занавес, зрители увидели бушующее море, вспышки молнии, деревья, раскачивающиеся на берегу, корабли, налетающие на скалы. Затем из судна вышли актеры, на сцене сражались вооруженные отряды, тут же было тридцать шесть лошадей. Борьба, огни, единоборство с хищными животными, а потом Фаэтон упал на землю, сраженный молнией.
Я спросил у приятеля, как появилась опера, и получил удивительный ответ, что начало ей положил отец Галилея. Он любил петь и играть на лютне перед заинтересованной аудиторией, состоявшей из интеллектуалов эпохи Ренессанса. Происходили эти песнопения в особняке Барди во Флоренции. Дилетанты того времени думали, что возрождают греческую трагедию, а оказалось, что они произвели на свет итальянскую оперу.
За последние сто пятьдесят лет манеры в оперном театре сильно изменились. Когда-то они были такими же непосредственными, как в старых лондонских мюзик-холлах. Лаланд в книге «Путешествие по Италии» вспоминает о своих посещениях старого герцогского оперного театра в Милане, Ла Скала тогда еще не был построен: «Любители оперы появлялись там со своими слугами и обедами, которые разогревали в ресторане, что находился поблизости». «При ложах имелись гостиные с каминами и карточными столами, — об этом написал доктор Бёрни, отец Фанни, — а при ложе великого герцога была и спальня». Берлиоз в своих мемуарах отмечает, что он не мог слушать оперу из-за постоянного бряканья посуды. Но все это меркло в сравнении с миланскими праздниками 1779 года. Во время спектакля там подносили тарелки с дымящимся минестроне и огромные куски телятины. Только во время популярных арий стихал звон ножей и вилок, наступала благоговейная тишина. Миссис Пьоцци обратила внимание на любопытное обстоятельство: в Ла Скала среди публики она видела женщин, одетых в мужскую одежду. «Меня удивляет бесстыдство некоторых женщин, — пишет она, — я об этом и понятия не имела, пока приятельница не показала мне как-то во время вечернего представления находившихся в зале женщин низкого происхождения, скорее всего, жен мелких торговцев. Было их от пятидесяти до ста человек, и сидели они в разных местах партера. Одеты в мужское платье, они называют это per disimpegno.
[24]
В таком виде им, должно быть, сподручнее хлопать и свистеть, скандалить и толкаться. Я была в шоке».
Во время следующего антракта я обнаружил, что музей при театре открыт для посетителей. Помещается он в мраморном дворце, примыкающем к зданию театра. Мне он показался таким интересным, что я едва не опоздал на следующее действие. Я шел из одной прекрасной комнаты в другую, Разглядывая экспозицию, составленную с чрезвычайным вкусом. В одной комнате были древнегреческие и римские бронзовые и терракотовые статуэтки; кубки, монеты с изображением цирков и амфитеатров; другая комната целиком была посвящена комедии дель арте. В следующем зале я загляделся на сицилийские марионетки, там же лежали рукописи Доницетти, образчик изящного почерка Шопена и тут же другой, грубоватый, принадлежащий Верди. Таким людям, как я, музыканты кажутся волшебниками, а вот писатели и художники такого ореола в моих глазах не имеют. Выставка меня и очаровала, и тронула, так что я не удержался и пришел туда на следующее утро. Бродя по комнатам, я слышал звук фортепьяно, раздававшийся из оперного театра. Пройдя по узкому переходу, соединяющему музей с лоджией, я неожиданно попал на репетицию. В зале было пусто и темно, а сцена лишилась волшебной иллюзии: там собралась группа людей в обыкновенном платье. Кто-то перешептывался в углу, кто-то разучивал маленькие куски роли. В центре стояли две суровые женщины в юбках и блузах и громко пели, а грациозные юные танцовщицы совершали возле них волнообразные движения и пируэты. Солидный мужчина в коричневом полосатом костюме играл на фортепьяно, но когда певицы добирались до определенной ноты, постановщик выпрыгивал из темноты, останавливал пение, и все начиналось заново. Ничто так не убивает магию, как репетиция с ее постоянными срывами, атмосферой неминуемого провала и стремлением к недостижимому идеалу. У писателя и художника есть, по крайней мере, одно преимущество: они страдают в одиночестве.