Он, видишь ли, издевался над великими поэтами. Но часто, как говорится, одалживался у них, почти дословно заимствуя целые фразы и чуть ли не строфы… Свою элегию о попугае Лицинии, которая уже тогда принесла ему славу и которую до сих пор превозносят ценители поэзии, — эти свои стишки, как он мне признался, он «украл» у Катулла — он еще грубее выразился… У Катулла вторая и третья элегии посвящены воробью Лесбии…
И часто писал слишком игривые, я бы сказал, скабрезные сатиры и эподы и, зачитав их в амории, тут же рвал в мелкие клочки, чувствуя, видимо, что нельзя оставлять после себя эдакую пошлость… Но эти гадкие стишки, к сожалению, очень легко запоминались и словно сами собой выскакивали из уст Макра и Галлиона… «Кто такое посмел написать?!» — «Да это Голубок наш недавно накакал…»…
Поэт, говорят!.. Но он ведь, я говорю, не считал себя поэтом. Однажды, застав Котту Максима за чтением одной из своих элегий, вырвал у него дощечку, переломил пополам, отшвырнул в сторону и сердито воскликнул: «Охота тебе читать такой вздор!» Свои стихи унижая, мог восторгаться чужой поэзией, будто ювелир, разглядывая и взвешивая:
Слезы лицо, запылавшее вмиг, орошают, и пламя
Рдеет на влажных щеках, разгораясь алым румянцем.
Словно слоновая кость, погруженная в пурпур кровавый,
Словно венчики роз, что средь бледных лилий алеют,
Так у царевны в лице с белизной боролся румянец…
Помню, этой строфой из последней песни «Энеиды» он нас чуть ли не до исступления довел, декламируя снова и снова, каждое слово, чуть ли не отдельные звуки, как извращенный гурман, поднося к носу, пробуя на язык, смакуя во рту!
Всё это Вардий проговорил, не расцепляя рук на животе. Но теперь поднял их вверх, потянулся и заложил руки за голову. И продолжал:
VIII. — Вергилий умер, когда нам было… дай-ка сосчитать… когда Август вернулся из Сирии… да, когда нам было по двадцать четыре года… Насколько я знаю, ни одного опуса Голубка он не успел прочесть…
Тибулл, как утверждал Корнелий Север… помнишь? вместе с нами учился и с некоторых пор с Голубком сошелся, хотя не был постоянным членом амории… Север говорил, что дал прочесть Альбию Тибуллу некоторые из Голубковых элегий. Но тот, чуть ли не брезгливо взяв дощечки, пробежал глазами несколько строк, махнул рукой и вернул стишки Корнелию… А через год после этого, в год Юбилейных игр, взял и умер.
Проперций?.. Он тоже, как я говорил, избегал встреч с Голубком. Но Север утверждает, что, когда он прочел Проперцию Голубкову элегию на смерть Тибулла, Секст якобы чуть ли не прослезился и воскликнул: «Боги! Как стал писать этот злодей!»… Сам же Проперций под конец почти совсем перестал писать о любви и писал с каждым разом всё тяжеловеснее и витиеватее… А потом тоже умер. Через пять лет после Вергилия и через три года после Тибулла…
Из великих поэтов остался один Гораций. И он внимательно прочитывал чуть ли не каждую Пелигнову элегию. А потом говорил друзьям и знакомым — в том числе Меценату и Агриппе, может, и самому Августу, который через год после смерти Вергилия предложил Горацию стать его личным секретарем! — он всем объявлял, что Голубок — подлец и преступник, потому что пишет «подлые» и «преступные» стихи. А в чем их подлость и преступность, долгое время никому не желал пояснить. И лишь когда его привлек к себе Валерий Мессала и Квинт Гораций стал бывать в его поэтическом кружке, в который и Голубок залетал время от времени, Гораций Флакк снизошел и стал объяснять, в том числе самому Голубку, что истинный поэт должен писать для избранной публики, а он, Пелигн, пишет для «всяческой черни», и посему Гораций называет его поэзию подлой.
«А преступник я почему?» — однажды полюбопытствовал у него Голубок.
«Потому что боги дали тебе зоркий глаз, чуткое ухо и точную руку», — ответил Гораций.
«Так где же здесь преступление?»
«Преступление в том, что, не следуя идеалу умеренной любви и предаваясь разврату, ты унижаешь свой талант и оскорбляешь поэзию!» — ответил прославленный поэт.
Многие восприняли это замечание как похвалу. Но сам Голубок, отойдя от Горация, удивленно шепнул мне на ухо:
«Поэзия его восхитительна. Но мысли банальны. Любви он не знал и не знает. Как же он может оценивать мои способности?»…
Жили и творили, разумеется, другие поэты. Среди них могу назвать Эмилия Макра, Басса, Понтика, того же Элия Ламию. Но всё это были, что называется, птицы среднего полета… Ты понимаешь, к чему я клоню?
— Голубка сделал Марк Валерий Мессала! — воскликнул вдруг Вардий и уронил руки от шеи. — Стал коллекционировать его сочинения, зачитывал их в застольях, превознося и расхваливая. А потом уговорил своего приятеля Тукку — того самого, который был самым известным издателем и которому Август поручил опубликовать «Энеиду» — уговорил его издать элегии Голубка. Замысел был такой: раз умерли почти все великие поэты, почему бы не сотворить нового, которого чуть ли не с детства холил и пестовал, который многим ему обязан и хотя бы поэтому не сбежит от него к Меценату?.. Ну как? Теперь мысль уловил?
Я не успел ответить, как Гней Эдий, сев передо мной на корточки, зашептал мне в лицо:
IX. — Его и раньше уже знали, и многие декламировали его «Попугая» и «Ты требуешь платы!»… Но после того, как Тукка издал его первую книгу «Аморий» и она стала продаваться в книжных лавках на форуме, у Соссия — в первую очередь!.. Слава на него обрушилась такая, которой не знали ни Тибулл, ни Проперций, ни даже Гораций! На любой пирушке, в любом людном месте, на каждом перекрестке о нем теперь толковали. Встретив его на улице, останавливались и указывали пальцем. На него специально ходили смотреть: отправлялись в места, где он обычно появлялся и где ожидали его появления. Сенаторы и всадники приглашали его на обеды, и он становился, как греки говорят, «жемчужиной в киафе», десертом, закуской и главным блюдом пышной и пьяной трапезы.
Его возлюбили военные, от солдат до легатов, главным образом за его элегию «Всякий влюбленный — солдат!» Помню, когда мы однажды гуляли на Марсовом поле и проходили мимо какой-то тренировавшейся центурии, несколько молодых легионеров, глядя на нас, вдруг стали скандировать: «Любовники — солдаты! Солдаты — любовники! Война — любовь! Любовь — война!». А центурион велел прекратить беспорядок, построил солдат в три линии, приказал бить копьями о щиты и кричать: «Слава поэту! Слава Пелигну! Слава любви!». И мы шли вдоль первого ряда, как полководцы, принимающие парад. И Аттик пошутил: «Будь у тебя белый конь, они бы сделали тебя триумфатором»…
Особенно молодежь его превозносила. За нами часто увязывался Котта Максим, младший сын Валерия Мессалы. Ему едва исполнилось двенадцать лет, и, щадя его юные годы, Голубок не допускал его в аморию или, когда он правдами и неправдами все же пробирался в наши застолья, строго следил за тем, чтобы никто из нас не позволил себе каких-нибудь скабрезных слов или откровенных подробностей… Ну ты понимаешь… И Котта этот, совсем еще ребенок, смотрел на Голубка как на божество, пожирал его влюбленными глазами, кроме него, Голубка, никого и ничего вокруг себя не видя!