Достоинств же было всего три. Она была в высшей мере скромна — никаких претензий, ни малейшего кокетства и желания обратить на себя внимание. Она была удивительно послушна, старательна и терпелива. И, третье, она была начисто лишена ревности, что выгодно отличало ее от предшествующей ей Цезонии Орестиллы.
За эти три достоинства своей галатеи Голубок и зацепился.
Прежде чем приступить собственно к ваянию, он разработал своего рода творческую концепцию, которую мне, как своему главному поверенному, изложил. Суть этой концепции заключалась в том, чтобы создать идеал «возвышенной простоты» — altasimplicitas, как выражался сам Голубок. При этом он разъяснял, что простота может быть двух видов: грубая, примитивная simplicitas, которая была свойственна далекой древности и которую так любят прославлять историки и поэты «из сонма Вергилия»; но он, Голубок, стремится к другой простоте: sim-plicitasкак результату сложного и большого искусства, которое «самим собой скрыто» и которое лишь подчеркивает несложность, прямоту, естественность, прямодушие, честность, стыдливость — то есть другие качества, которые тоже входят в ёмкое и богатое понятие simplicitas.
Витиеватая, конечно, теория. Но я теперь тебе кратко расскажу, как он эту теорию воплощал на практике, внедряя ее в бедную Эмилию.
Начал он с одежды. Он предписал Эмилии такие одеяния, которые, подчеркивая ее скромность и простоту, делали эту простоту изящной. Так, бледность ее лица он велел оттенять накидками легкого багрянца, высокие плечи осаживать тонкой тесьмой, грудь делать более выпуклой, перетягивая талию. Нескладную ее ногу он обул в белоснежный башмачок, а слишком худую голень обвил ремешками.
Яркие украшения он ей запретил и особенно следил за ее прическами. До встречи с Голубком она укладывала волосы в малый пучок надо лбом и открывала уши. Он ей это категорически возбранил, объявив, что такая прическа под стать круглому лицу, а у нее лицо длинное, и потому ей следует носить ровно проложенный пробор, как это делала легендарная Лаодамия. Время от времени он приказывал ей быть якобы растрепанной, но эта растрепанность заботливо приготовлялась, тщательно расчесывалась, предварительно завивалась и замысловато подкручивалась, так что представляла собой довольно сложную прическу, а точнее — две разные прически: так называемые неприбранность Иолы, пленившей своей растерзанностью Геркулеса, и непричесанность Ариадны, привлекшей своим горестным видом Вакха. Эти две прически Голубок сам изобрел или позаимствовал из каких-то древних описаний и никогда не доверял их исполнение рабыням Эмилии, самолично растрепывая, то есть расчесывая, завивая и укладывая голову своей галатеи.
Косметику он осуждал, предпочитая ей, как он говорил, естественные краски природы. Но так как у Эмилии эти естественные краски почти отсутствовали, ей было разрешено осторожно использовать нежно-розовые румяна, небольшой мушкой оттенять кожу щеки и пепельным цветом или киднийским шафраном подкрашивать веки.
С не меньшим усердием Голубок принялся воспитывать манеры Эмилии.
Прежде всего занялся ее походкой. Ибо, как он потом напишет в своей «Науке»:
Женская поступь — немалая доля всей прелести женской,
Женскою поступью нас можно привлечь и вспугнуть.
Часами учил ее ходить: показывал, как заносить ступню, как ставить ее на землю, как отмерять шаги, как двигать бедром, как выставлять невзначай напоказ левый локоть, как держать голову. Он водил ее по городу и, показывая ей различных женщин, критически разбирал и наглядно анализировал их походки: вот эта, видишь, слишком изнежена в своих движениях; эта ковыляет, как умбрская баба, ноги расставив дугой; эта властно ступает, и складки туники у нее красиво развеваются, но тебе эта важность не подойдет… Образец для подражания они редко находили, ибо тайной правильной походки, одновременно скромной и обаятельной, владел лишь он, Голубок, учитель и пигмалион.
Закончив с походкой, он принялся учить ее разговаривать. Устраняя ее простецкий выговор, он терпеливо обучал ее правильному произношению звуков и поначалу разрешал ей произносить лишь те слова, которые у нее получались. Затем были допущены короткие фразы, тщательно выверенные по интонации и произношению и старательно отрепетированные. Некоторое время лишь этим набором слов она имела право общаться со своим возлюбленным, пока разрешенный ей словарь не расширился и ученица смогла не только отвечать на вопросы учителя, но и выражать свои желания.
Тогда он занялся ее жестами и мимикой, особое внимание обратив на улыбки. Смеяться он ей строго-настрого запретил, так как у нее были неровные крупные зубы. Но изредка улыбаться дозволил, выработав для нее особую форму улыбки, при которой губы не коверкались, зубы прикрывались, а на правой щеке возникала чуть заметная ямочка. И этой улыбке непременно должно было сопутствовать скромное потупление взора.
Потом стал учить ее поведению за столом. Я однажды присутствовал при том, как Голубок обучал Эмилию кончиками пальцев деликатно брать со стола оливки, грациозно подносить их ко рту и пережевывать, почти не двигая скулами. Ей чуть ли не целое блюдо оливок пришлось съесть, прежде чем пигмалион удовлетворился и похвалил свою галатею.
Потом он решил обучать ее музыке, в качестве инструмента избрав наблу.
Эта умелым перстом пробегает по жалобным струнам, —
Можно ли не полюбить этих искуснейших рук?
Тут Гней Эдий Вардий вскочил со скамьи, широко расставил ноги, сцепил на животе руки, как часто делают моряки, и в этой позе, почему-то зло и обиженно на меня глядя, стал доказывать, короткими рубленными фразами, как мне показалось, утрачивая последовательность и логику:
VII. — С этой Эмилией он возился с утра до вечера. Свободного времени не оставалось. А ведь помимо Эмилии у него были и другие женщины. Та же самая Анхария, которую, хоть изредка, но надо было навещать! И некоторые купидонки, которых он давно оставил и которых даже в лицо не помнил, теперь объявились и стали к нему приставать, напоминая о былых утехах и требуя новых ласк. Иногда так упорно преследовали, так жарко предъявляли претензии, что бедный Голубок… «Я ведь жрец, — говорил он. — А они требуют жертвы. Нельзя же все время отказывать. Не проще и не короче ли уступить особенно пламенным, чтобы насытились и отступили?»…
Поэт, говорят! Стал поэтом!.. Да не было у него времени на поэзию. Любовь, служение Венере — вот чему он посвятил себя без остатка! Вот что было его главным и единственным делом!.. Стихи он начал писать лишь для того, чтобы соблазнять женщин. Он сам в этом признавался в «Амориях»:
Перед стихом растворяется дверь, и замок уступает.
И позже, в своей «Науке», подтверждает и уточняет:
Бедным был я, любя, для бедных стал я поэтом;
Нечего было дарить, — праздное слово дарил.
Писал он на каких-то замызганных дощечках или старых лоскутках бумаги, которые разбрасывал у себя по дому, и часто не мог сообразить, где у него начало, где конец, и соединял так, как случайно у него складывалось… Разве так работают над своими сочинениями настоящие поэты?.. Я ни разу не видел, чтобы он их шлифовал или оттачивал. Выплеснет, выплюнет быстрые строчки на дощечку или на кусочек пергамента и потом отдаст их мне переписывать. А когда я указывал ему: «Тут надо поправить, хромает», — или предлагал: «Позволь мне обработать, я бережно сделаю», — усмехался и отвечал: «Ты только перепиши, но, ради Протея, ничего не меняй. Я ведь не поэт, как ты. Мои стихи должны быть сырыми, то есть влажными и текучими. А ты их засушишь. Или они окаменеют, как у Вергилия. Или начнут трескаться, как у Горация. Или станут лосниться, как у Тибулла, и задребезжат, как иногда у Проперция»…