Вардий перестал выпячивать губы, расплылся в круглой улыбке и сообщил:
— Я, разумеется, поинтересовался и спросил у него: почему такой интерес к Катуллу и к Галлу, а Вергилия и Горация — по боку? И Мотылек мне в ответ: «Видишь ли, Тутик (так он меня называл), Вергилий болезнен и тёмен, Гораций умерен и скучен. Катулл же и Галл живут и трепещут»… Я понял не сразу. Тем более что Катулл уже лет двадцать как умер. А Галл… нет, он еще был жив, его еще не обвинили, он еще с собой не покончил… Но, поразмыслив, я догадался. Мотылек из той поэзии, которую он поглощал, сделал себе как бы азбуку любви, изучал ее алфавит, составлял слога и пытался произнести первые фразы. И тут, конечно, Вергилий и Гораций ему были чужды, ибо первый в своих «Буколиках» описывал любовь как болезненную и темную силу, а второй в сатирах, эподах и в одах призывал к любви умеренной, уравновешенной, скучной, как его пресловутая «золотая середина». Ясно, что в учителя и во вдохновители Мотыльку годились трепетный Валерий Катулл и первый римский элегик, темпераментный и злосчастный Корнелий Галл.
Вардий перестал улыбаться, опять надул губы, насупил брови, чуть выпучил глаза и сказал:
— Некоторые умники утверждают, что Мотылек еще в школе заявил себя первоклассным поэтом… Да нет же, клянусь Венерой! Мы все тогда писали стихи. Самыми правильными и «учеными» были стихи у Корнелия Севера, самыми пышными и, что называется, «навороченными» — у Помпея Макра, самыми темными и заумными — у Юния Галлиона… Мои ранние опусы обычно хвалили за ясность и простоту… Почти все были поэтами и усердно работали над техникой стихосложения. Мотылек же над своими стихами никогда не трудился, не причесывал и не шлифовал. Он их даже не сочинял, а они из него вдруг будто выплескивались. Вернее, начав говорить в прозе, он часто переходил на стихи: в речи его незаметно появлялся ритм, который как бы делил фразы на стихотворные стопы и строфы. Он сам, как правило, не замечал, как у него это выходило. И было такое ощущение, что эдак ему вольготнее, что проза его утесняет, сковывает мысль, затрудняет выражения, и вот, он вырвался из клетки, вспорхнул на стихи, взлетел над прозой и щебечет себе, заливается от легкости и свободы!
— Но мы не о том! Не о том! — вдруг гневно воскликнул Вардий. — При чем тут поэзия?! Мы сбились! Я о любви говорю!
Вардий вскочил из кресла, подошел к оконному проему и, высовывая голову и выглядывая в сад, а затем поворачиваясь ко мне лицом и снова высовываясь и разглядывая, продолжал рассказывать:
VIII. — Класс наш делился на два кружка или на две компании. Одна называлась «столичной». Возглавлял ее блистательный Юл Антоний, сын грозного триумвира и египетского любовника. Но Юл не баловал школу своими посещениями. И в его отсутствие «столичными» предводительствовал Помпоний Грецин. Мы его не любили. Он был очень высокого о себе мнения, надменный, высокопарный, презрительный к тем, кого считал ниже себя, и вместе с тем педантичный, мелочный и злопамятный… Ныне он высоко парит в римском небе, приближен к Отцу Отечества и к Первой Римлянке, и я не удивлюсь, если в ближайшее время станет консулом… К «столичным» принадлежали также Корнелий Север и Атей Капитон, последний — еще менее привлекательная фигура, чем Грецин.
Вторую компанию называли «провинциалами», хотя, строго говоря, недавно прибыли из провинций лишь Помпей Макр, Мотылек и я, а Юний Галлион и Эмилий Павел родились и выросли в Риме, причем Павел принадлежал к роду намного более прославленному в истории, чем род Грецинов, и более древнему, чем род Антониев…
Так вот, заправлял нами Юний Галлион. Он был крайне изобретателен по части развлечений и различных досужих игр. Однажды, собрав нас в саду Лоллии Павлины, он велел поклясться, что мы будем говорить только правду, и, когда мы принесли клятву, предложил по очереди рассказывать о своих любовных приключениях, выбирая непременно самые яркие и самые интимные.
Бросили жребий, и очередь выпала самому Юнию Галлиону. Сообщив нам, что первую в своей жизни рабыню он познал в двенадцать лет, в четырнадцать лет впервые наведался к «заработчице» (так, благодаря Катуллу, мы в то время именовали продажных девиц), Юний признался, что самое сильное возбуждение испытывал в детстве, когда в возрасте пяти или шести лет тайно подглядывал за своей матерью, когда та перед сном снимала с себя одежды, распускала волосы. «Я тогда дрожал от волнения, — говорил Галлион. — Сердце у меня проваливалось куда-то вниз живота. Мне хотелось броситься на нее и покрыть поцелуями всё ее обнаженное тело. Особенно меня притягивала ее грудь, которую мне хотелось гладить и целовать жадно, нескончаемо… Вы знаете, мать моя умерла, когда мне было семь лет. И вместе с ней, похоже, во мне умерла любовь… Потому что женщины, которых я теперь имею… Вот именно, друзья мои, я хочу их отыметь, я их имею долго или коротко. Но подлинной любви и истинного любовного желания они во мне не пробуждают так, как возбуждала во мне моя покойная мать».
Следующая очередь говорить выпала Помпею Макру, который был нас старше на полтора года. Макр нам поведал, что к своей матери он никогда не испытывал вожделения. Когда же Помпею исполнилось тринадцать лет, в постель к нему забралась одна из служанок, которая множественными способами ласкала его тело, но стоило ей впустить Макра в глубину своего лона, «Амур разом опустошил свой колчан» (так он выразился), не доставив проказнице даже маленького удовольствия. Ласково отчитав подростка, рабыня порекомендовала ему наблюдать за тем, как она предается любви со своим мужем. Причем, рассказывал Макр, эти уроки она проводила в открытую, не только не скрывая ученика за ширмой или за занавесом, но демонстрируя и объясняя различные уловки и приемы, способы и позы, как будто главным в происходящем был именно ее господин, а муж — так, своего рода наглядное пособие. И два раза в месяц устраивала Макру «контрольные работы», забираясь к нему в постель и проверяя, как он… «усвоил материал». Пока однажды во время одной из таких «контрольных» ученик не доказал своей учительнице, что вполне уже овладел… «стрельбой из лука». «Я приготовил немного стрел, — исповедовался Макр. — Но каждую из них тщательно выбирал, долго приспосабливал, точно соразмерял с целью! После первого выстрела она заливисто хохотала. После второго стала стонать. А после третьего задыхалась и шептала: „Хватит. Хватит! Да хватит же! Я больше не могу!“ И хотя у меня еще и четвертая стрела для нее была припасена, я ее пожалел… Теперь многие кричат подо мной „хватит, хватит“. Но мне они не доставляют такой радости, такой гордости и ощущения славы. И вы, я надеюсь, догадываетесь почему».
Когда очередь дошла до Эмилия Павла, он смутился и стал отнекиваться. Но ему напомнили о принесенной клятве. И он, смущаясь и краснея, объяснил нам, что с женщинами ему пока не приходилось иметь дела. И не потому что семья его испытывает недостаток в молодых и хорошеньких рабынях, и не потому что у него, Эмилия, нет денег, чтобы наведаться к одной из меретрик-заработчиц. А потому, что, когда Павлу было двенадцать лет, один из его дальних родственников завлек его в свою домашнюю баню и там… «Нет, клянусь ларами, вы не подумайте, что он меня совратил, овладел мной! — испуганно воскликнул Павел и сбивчиво продолжал: — Он только гладил меня. И довел до того, что у меня… произошло. И у него тоже… случилось… Ну, вы понимаете!.. И мне очень понравились эти ласки. Но мне подумалось, что такому деликатному занятию надо предаваться в одиночестве… Тем более что когда я сам попробовал ласкать себя, мне было еще приятнее, намного сладостнее и трепетнее… Я выбирал какое-нибудь безлюдное место в нашем саду или укромный уголок в доме. И в саду любуясь цветами, а в доме — статуей или фреской… Ну, вы понимаете!.. И не надо смеяться надо мной. Я поклялся искренне вам рассказать. И вот, теперь у меня нет никаких тайн от моих друзей».