— Это удивительный опыт, Кристиан, — сказал мне князь. — Опыт на всю жизнь.
У меня сжалось сердце, ах, как сжалось. С охватившим меня страхом не мог сравниться даже страх перед возможным убийством. Гибель моя, будучи, конечно, малопривлекательным исходом, состоялась бы в привычной для меня обстановке и в каком-то чудовищном смысле была бы естественной. Но монастырь… Я молчал и чувствовал, как из глаз моих катились слезы. Все, что я мог делать, это судорожно дышать в трубку.
— Кристиан, — в голосе князя я впервые услышал нежность. — Вы пропадете здесь. Вам нельзя оставаться.
— А Настя? — прошептал я, не стесняясь уже ни вопроса, ни своих ставших очевидными слез.
Князь ответил не сразу. Он вздохнул и — я видел этот его жест на расстоянии — коснулся ладонью своей седой макушки.
— Насчет Насти нужно подумать. Только в любом случае в монастырь ей с вами ехать не получится.
Настя никуда не поехала. После долгих и мучительных для меня обсуждений было решено именно так. Настя не являлась официальным лицом в нашей несчастливой организации, и никакие проевропейские силы не делали на нее свою ставку. В этом смысле Настя была безопасна, что в высокой степени обеспечивало безопасность и ей самой. Узнав о планах моего спасения, Настя решилась было бросить университет и вернуться со мной в Россию, но — князь категорически воспротивился. Он сказал, что, даже если Настя нашла бы возможность поселиться недалеко от монастыря, в смысле конспирации это совершенно обессмыслило бы все предприятие. Сейчас следовало просто исчезнуть, и сделать это вдвоем было, с точки зрения князя, невозможно.
Однажды в середине дня Билл приехал с князем. Князь молча поздоровался со мной, сочувственно сжав мою ладонь обеими руками.
— Положение серьезно, — сказал он, — они не остановятся ни перед чем.
И я, и Настя, и даже сопровождавший князя Билл молчали.
— Если вы заботитесь о своей жизни и… — подыскивая слово, князь взглянул на Настю, — и о ней тоже, вам следует уезжать. Я не хотел бы к этому ничего добавлять, потому что если три выстрела в Мюнхене вас не убедили, значит, вас не убедит ничто. Я лишь предлагаю вам возможность.
С этими словами князь взял из рук Билла небольшую кожаную папку и положил ее на стол.
— Через два часа из Зальцбурга вылетает самолет на Петербург. Билет куплен только что, и есть надежда, что так быстро вас никто не успеет засечь. Тем более в Австрии. Эти господа, в сущности, большие разгильдяи. — Он едва заметно улыбнулся. — Здесь еще лежит ваш паспорт с проставленной русской визой. Подумайте, у вас есть минут пятнадцать. К любому вашему выбору я отнесусь с уважением.
Я рад, что он дал мне для выбора всего пятнадцать минут. Тем более, что выбор был ведь уже сделан. Более пятнадцати минут не выдержал бы ни я, ни Настя. Когда мы остались вдвоем, я рыдал надрывно и громко — так, как мог рыдать только в детстве. Замерев перед чемоданом, впервые в моей жизни я по-настоящему почувствовал сиротство. Настя сидела у моих ног без выражения. Иногда она опускала голову, и я ощущал прикосновение ее лба.
— Рубашки я положила у стенки чемодана. Там они не помнутся, — сказала она куда-то в колено.
Упаковывая вещи, вспомнил стариков из Дома. Вспомнил пожар: у меня что-то в этом роде. Как-то очень похоже они собирали свои чемоданы. Разве я видел, как они их собирали? Думаю, нет. Я лишь слышал Сарин рассказ о том, как она расставалась с родителями. Они уходили по предрассветной заснеженной улице. Сарин прощально-задумчивый взмах. Навсегда уходили. Вернусь ли я?
Почти всю дорогу в аэропорт мы молчали. Вел машину Билл, Рядом с ним сидел князь, а сзади — мы с Настей. У меня уже не было ни слез, ни сил, ни желаний. Меня охватила какая-то странная рассеянность, почти сонливость.
— То, что вы делали, было очень хорошо — сказал вдруг, обернувшись, князь. — Я внимательно следил за происходящим и, знаете, по-настоящему вами гордился. Не считайте, что ваше дело пошло прахом. По-моему все только начинается. Я вам скажу сейчас странную вещь: вы едете в страну, без которой новая Европа невозможна. Может быть, есть какой-то особый смысл в том, что вы туда едете, а?
В зеркале я поймал взгляд Билла. Он скосил на князя глаза и подмигнул мне.
— Вы начали чуть раньше, чем это вызрело, — добавил князь через несколько километров. — Совсем чуть-чуть. Но уже в следующую войну, которую они развяжут, я думаю, все у вас получится. Они не заставят себя долго ждать, теперь уж пойдет.
Замедленно и беззвучно (окна нашей машины были закрыты) в ветровом стекле парил огромный самолет. Скользя по шоссе, мы наблюдали, как разноцветная механическая птица садилась в аэропорту имени Моцарта.
Регистрация на мой рейс уже заканчивалась. Я обнял Настю не целуя: наши отношения были глубже поцелуев. Я обнял ее изо всех сил, и от резкой боли в плече мне стало чуть легче. Прижался щекой к щеке Билла. Последним ко мне подошел князь. Обнимая меня, он прошептал мне на ухо:
— В самые трудные минуты человек остается наедине с Богом. Теперь вы это знаете.
Теперь я это знал.
24
Я пишу уже более полугода. Начиная по совету N писать, думал, что дойду только до моего отъезда в Россию. Не далее. Думал, не буду говорить, что пишу все это в монастыре. Я хотел описать историю моего блистательного взлета и последовавшего за ним падения — неожиданного, но не менее блистательного. Мне хотелось понять, что же произошло со мной с тех пор, как я покинул родительский дом. Еще раз пережить все события, прочувствовать все чувства, восстанавливая их такими, какими они являлись мне тогда. Я стремился последовательно разделять время повествования и время повествователя (терминология N), время осуществления событий и время их описания. Первое из них наивно и все для себя только открывает, второе — располагает всей полнотой опыта. Оно — умудренное. Я заставлял себя помнить о первом и забыть о втором. Это оказалось очень трудно, по сути дела, невозможно. Чего я ждал от своего писательства? Наступления ясности? Какого-то всеобъемлющего ответа? Не знаю. Строго говоря, я до сих пор не могу поставить и вопроса. Я пишу, и мне легче — может, это и есть ответ?
Пережитые мной драматические события уже описаны, а повествование почему-то продолжается. Моя жизнь в монастыре держалась от описываемого на расстоянии, она ни во что не вмешивалась и честно сохраняла свое инкогнито. Я, повторяю, не хотел называть своего местонахождения — и не только из соображений безопасности (кто это, в конце концов, будет читать?). Мне казалось, что и монастырь, и я нынешний обладаем особым временем и пространством, чем-то таким, что совершенно несовместимо со всем прежде мной описанным, что одно лишь слово «монастырь» погребет под собой все мои беспомощные попытки понять происходящее.
Что-то изменилось. Я чувствую, как время повествования неумолимо тянется к моему повествовательскому времени. Ему кажется, что они в родстве. Мое время расслаивается и отдает времени повествования день за днем. Здешняя моя жизнь еще не легла на бумагу, но я уже знаю, что она принадлежит повествованию. И знаю, что это не случайно. Я перехожу к тому, чего еще не было, когда я только начинал писать. Вот подумал сейчас, что, пока пишу это, произойдет и еще что-нибудь. Несомненно, произойдет. Ахиллес не может догнать черепаху.