Он подмигнул и налил себе еще шампанского.
— За любовь ко мне!
— Очень мило, — Настя явно отвергала шутливый тон. В ее голосе я почувствовал те же интонации, что звучали у нее в разговоре с американским врачом. — Это, знаете ли, даже забавно. Что вы такого замечательного делаете, чтобы пользоваться всеобщей любовью?
— Я не говорил о всеобщей любви, — холодно ответил Анри, — она мне не нужна. Мне достаточно любви некоторых. Может быть, даже одного. — Он аккуратно сложил нож и вилку на своей тарелке. — Позже я хочу вам рассказать о своих занятиях, и если вы отрешитесь от нескольких предрассудков, то оцените их как… — он с шумом выдохнул сквозь неплотно сжатые губы, — ну, скажем, как искусство для искусства. Я спущусь вниз, чтобы не мешать вам собираться. Жду вас в машине.
Не торопясь он вышел в коридор и, уже открыв входную дверь, остановился.
— Какой мне вроде бы смысл пытаться вам понравиться? А мне этого ужасно хочется. Считайте это моим маленьким сумасшествием.
Чтобы не заставлять себя ждать, мы начали быстро собираться. Я вспомнил, что нам нужно еще поменять марки на франки, и машинально открыл доставленный Анри бумажник. Его содержимое претерпело радикальные изменения. Обычно я выражаю чувства без немых сцен и безмолвных жестов, но тогда я молча принес Насте вывернутый бумажник. Все наши марки были на месте и лежали аккуратно сложенными в одном из отделений бумажника (я так не складываю, крупные купюры у меня всегда отделены от мелких). В другом отделении лежала такая же аккуратная пачка франков, которых мы насчитали десять тысяч.
У подъезда нас ждала та же машина, что и вчера, но шофер был уже другим. Полуприсев на капот, Анри курил трубку.
— Дама приглашается вперед, — сказал он, галантно открывая переднюю дверь.
Настя молча кивнула и села. Затем Анри открыл заднюю дверь и, пропустив меня, уселся рядом. Когда мы поехали, я сказал не поднимая глаз:
— Мы хотели бы вернуть вам франки.
— Франки? Почему именно мне? Я что — Французский банк?
— Только что мы обнаружили в бумажнике десять тысяч франков. Я не знаю, кто их туда положил, но думаю, что вы.
— Мне кажется, у вас довольно нетипичная проблема, но только я здесь ни при чем. Может быть, это у ресторана такой обычай? В качестве рекламы, знаете ли… — Анри надул щеки. — До каких только ухищрений не доходят эти люди.
Мы ехали с большой скоростью. На виражах нога Анри безвольно касалась моей ноги, что заставляло меня сжиматься и усиленно смотреть в окно.
— Вот вы презираете мою профессию… — без всякой связи сказал Анри.
Настя пожала плечами.
— …нет-нет, я это знаю и не осуждаю вас ни в малейшей степени. Вы следуете определенному традиционалистскому взгляду на вещи, это вполне естественно. Вы воспитаны постхристианским обществом, где, хотя уже мало кто верит, придерживаются, тем не менее, определенных ценностей, основанных на христианстве. Попробуйте от них отвлечься. В рамках постмодернизма, например. Он смешивает не просто стили — он смешивает идеологии, потому что в конечном счете стиль-это идеология. А идеология-это, в свою очередь, то, что принято связывать с такими старомодными понятиями, как правда/неправда. Так вот, в условиях этого всеобщего смешения какое может иметь значение, где правда, а где ложь? То, что было ложью в одной системе (например, в реальной действительности), становится правдой в другой (ну, скажем, в сфере того общественного сознания, над которым я работаю). Все эти ваши терзания насчет правды — они излишни. Я повторяю: правд много. Взять ту же Библию. Ответьте-ка мне: почему Иосиф систематически стучал отцу на своих братьев? Это как — красиво? Его поведение можно считать единственно верным?
— Я думаю, что он делал это как раз из любви к истине, — сказала Настя. — К абсолютной истине.
— Скажите пожалуйста! — изумился Анри. — А то, что у братьев были все основания послать его к чертовой бабушке, а не только в Египет, — это не истина? — Он положил Насте руку на плечо и засмеялся. — Только не надо защищать от меня Иосифа, я его вовсе не осуждаю.
— А он, — пожимая плечами, Настя избавилась от руки Анри, — в этом и не нуждается.
Машина остановилась у самых ворот Диснейленда. Когда мы подошли к кассе, Анри не позволил нам платить за билеты (довольно дорогие), сказав, что это — его приглашение и что он здесь в некотором смысле хозяин.
— Вы работаете и на Диснейленд? — спросил я простодушно.
— Да, можно выразиться и так. Результаты моей деятельности не ограничиваются политикой. Работая на моих хозяев, я работаю и на Диснейленд, и на Голливуд, и на многие прочие заведения, которые представляют американскую культуру здесь, в Европе. — Анри щелкнул пальцами и засмеялся. — Выражение «американская культура» звучит чуть экзотически, верно? В этом словосочетании все еще чувствуется шов. Ну да и культура их во многом — та же политика.
Мы шли среди толпы по дороге, ведущей куда-то вглубь сказочного городка. Анри оказался между нами.
— Их фильмы в каждом доме мира — от парижского дворца до африканской хижины. Каждый вечер! Каждый вечер какой-нибудь благонамеренный олигофрен отстаивает демократические ценности, утверждает свободу, наказывает виноватых — и сопротивляться этому бесполезно!
— Вы их не очень-то жалуете, — заметил я.
— Кого — справедливых толстяков? Да я их терпеть не могу.
Анри нагнулся, чтобы завязать шнурок. Его длинные пальцы никак не могли справиться со шнурком, и вокруг нас создалась небольшая пробка. Глядя на то, как несколько раз он пропускал петлю не там, где следует, я подумал, что он волнуется. Наконец, он распрямился, и мы двинулись дальше. Под нашими ногами зашуршал какой-то особый светлый гравий.
— Если вы к ним так относитесь, почему же вы ездите сюда? — спросил я после паузы.
— Да потому и езжу, что так отношусь! Мне нужен контакт с противником — понимаете? Мне нужна вся эта чудовищная безвкусица, чтобы еще раз убедиться, что я отношусь к ним правильно.
— И при этом вы на них работаете? — спросила Настя. — Вы позволяете себе так поступать потому, что истин — много?
— Угадали. Строго говоря, я работаю не только на них, но и на их союзников. Но вы, конечно, правы в том, что вся эта компания замыкается на америкосах. — Он помолчал. — Я работаю на них не только потому, что истин много. И не только потому, что там весьма неплохо платят — а ведь уже одно это могло бы все оправдать. И об истинах, и о деньгах я могу забывать ради главного — удовольствия. Там я его получаю. Я наслаждаюсь самой таинственной и самой прочной властью — властью над сознанием всех тех, кто смотрит телевизор и читает газеты. И даже тех, кто ничего не читает и не смотрит. Они все равно в моем поле.
— Просто доктор Мориарти какой-то, — пробормотала Настя. — Но раз не вы определяете суть того, что внедряется в мозги, значит, вы несамостоятельны. Чем же здесь гордиться?