Готовясь к поездке, мы заказали было номер в одной из парижских гостиниц, но, узнав о наших планах, помощь нам предложил князь. В один из дней он позвонил нам и сказал, что его родственники приглашают нас остановиться в Париже у них. Несмотря на мою благодарность князю, я поспешил отказаться: мне хотелось быть с Настей наедине. Я отметил, что мы не хотели бы никого стеснять, но князь, для которого истинная причина отказа не являлась загадкой, возразил, что речь идет о квартире, в которой сейчас никто не живет. После этого разъяснения каждый из нас внес свои поправки: князь добавил, что его предложение следует, разумеется, рассматривать лишь как один из возможных вариантов, я — что с благодарностью это предложение принимаю.
Наша квартира находилась недалеко от Восточного вокзала, на набережной канала Сен-Мартен, и мы пошли туда пешком. Открыл нам доброжелательный и абсолютно чернокожий господин в спортивном костюме. Если это и был родственник князя, то, вероятно, очень дальний. Наше с ним владение французским было примерно одинаковым и основывалось в большой степени на жестах.
Выяснилось, что человек, открывший нам дверь, к княжескому роду все-таки не принадлежал, а выполнял при нем разные мелкие поручения. Его упоминание о «разных мелких поручениях» в сочетании с просьбой встретить нас могло бы прозвучать даже обидно, если бы не искрящаяся гостеприимность встречавшего. Открыв холодильник, он продемонстрировал многочисленные продукты и напитки, купленные им по просьбе хозяев для нас. Он сказал также, чтобы мы в квартире не убирали и не мыли, потому что он будет приходить для этого дважды в неделю. На прощанье он попросил нас уходя включать сигнализацию и показал, как она действует. Имени этого человека мы так и не узнали.
На такой замечательный прием я не рассчитывал и к неведомым нам хозяевам испытывал благодарность, смешанную с чувством неловкости. Я не знал, относить ли этот прием к традиционному русскому гостеприимству или считать его знаком внимания к князю со стороны его родственников. Квартира была небольшой, но очень удобной. Несмотря на отсутствие в ней постоянных жильцов, нежилого вида она не имела. Со вкусом подобранная мебель, несколько изящных безделушек на камине делали пространство обитаемым. О том, что здесь живут лишь время от времени, можно было догадаться только по одному признаку: отсутствию комнатных цветов.
Мы вскипятили чай («Впервые кипячу чай в Париже! — пропела Настя) и, наскоро доев наши дорожные бутерброды, спустились на улицу. Несмотря на вечернее время, было тепло и совершенно безветренно. Вначале мы пошли вдоль канала, но потом сверившись с картой, решили свернуть направо и идти по улице, ведущей к Большим бульварам. На Больших бульварах я сжал Настину руку, потому что не мог выразить охвативших меня чувств. Вытянутые тени прохожих, музыка из кафе, начинавшие зеленеть платаны — все это было так же знакомо, как выражения «беспричинное счастье» или «теплый парижский вечер».
Я ничего не помнил из своей детской поездки, и мое узнавание было узнаванием другого рода. Мне показалось, что я попал туда, где тысячекратно использовавшимся фразам возвращалась их девственность. Вечер был парижским, а счастье — беспричинным. Мы медленно шли, становясь частью наступавших сумерек — то отражая последние краски заката, то растворяясь в густых вечерних тенях. Эти тени были предчувствием ночи, ее робкой пробой, рассветом наоборот. Бегущие по карнизу буквы. Запах кондитерской, смешанный с выхлопами мотоцикла. Мотоциклист въехал прямо на тротуар, он кого-то ждет. Не торопясь, он стягивает перчатки и расстегивает молнию куртки. Из-под пластмассового забрала беззащитно белеет его кожа. Буквы сбегают с карниза на его блестящий шлем.
Мы вошли в одно из кафе наугад. Заказали вина с фруктовым салатом. В глубине зала, закрытый от нас колонной, играл пианист. Мы видели только его руки и — когда он наклонялся к клавишам — прыгавшую челку. Не прекращая игры, он доставал из кармана сигарету, зажигал ее и, затянувшись, клал на крышку пианино. Рихтер. Он сто лет здесь играет и ни разу ничего не прожег. Кладет сигарету слюнявым концом на крышку, следя за тем, как время от времени на пол слетает пепел. Никогда не пользуется пепельницей. После двенадцати в опустевшем зале ужинает с официантами. Перед тем как уйти, получает пакет с непроданными круассанами: завтра они все равно будут несвежими. А он их съест за утренним кофе. Сто лет здесь играет.
Когда мы вышли из кафе, было совсем темно. С Больших бульваров мы свернули на улицу Ришелье. В ней не было бы ничего особенного, если бы не название. И я, и Настя в детстве были большими поклонниками Дюма. Идя по улице Ришелье, я подумал, что различия между русскими и западноевропейцами мнимы. Все, кто воспитан на «Трех мушкетерах» и «Робинзоне Крузо», обладают сходным жизненным опытом. Их не разделял железный занавес, им есть о чем поговорить друг с другом. Приобретенный из литературы опыт облегчает им жизнь во всем богатстве ее возможностей. От прогулок по Парижу до жизни на необитаемом острове.
Миновав темную громаду Национальной библиотеки, в свете фонаря мы заметили мраморную доску с указанием, что на этой улице Стендаль написал «Красное и черное». Настя уважительно замерла перед тем местом, где некогда стоял его дом. Я хоть и читал в детстве этот роман, содержание его припоминал смутно. Ввиду зияющего отсутствия дома Стендаля (на его месте стояло сооружение из бетона) мое забывание показалось мне почти что забвением, В углах моих глаз, как в сместившейся линзе, заколебалось изображение, хотя дело, конечно, было не в Стендале, точнее — не в нем самом. Я вдруг почувствовал невыразимую тоску человека, вернувшегося на свою улицу два века спустя. Ни дома, ни друзей, ни красного, ни черного. Как тут не расплакаться?
Мы вышли к Сене и, навалившись на гранитный парапет, следили за переливающимися в быстром течении огнями Консьержери. Замок освещался так тщательно, что его интимное, изнутри идущее восприятие казалось невозможным. Перед нами стояла достопримечательность в худшем смысле этого слова. В отношении древностей мудрее всего ведут себя итальянцы. Они мало что подсвечивают, еще меньше — ремонтируют. Их древности не пытаются симулировать свой первоначальный вид, и это делает их удивительно живыми. Впрочем, даже сквозь ухоженные, невыносимо туристические стены Консьержери просвечивали призраки тех, кто пропитал эти камни своим отчаянием. Мы с Настей попытались представить последнюю ночь Марии-Антуанетты, прочитанный на рассвете приговор и унизительную дорогу на казнь — в грязной повозке, под улюлюканье толпы, с презрительной гримасой на лице. Изображая гримасу, Настя вытянула нижнюю губу, и я нежно коснулся ее своими губами. Я чувствовал, как по моим сосудам потекло что-то более густое, чем кровь, более теплое, почти горячее, чего не могло остудить даже каменное прикосновение парапета.
Домой мы ехали на метро. Не обращая внимания на окружающих, я обнял сидевшую рядом Настю и целовал ее так, как целуют только наедине. Извиняло меня, может быть, то, что грань между происходящим наедине и на людях в Париже не является столь уж определенной. В сравнении, скажем, с Мюнхеном, городом очень этикетным, в Париже все гораздо проще. Замечу, кстати, что к моменту нашего прибытия в Париж прогресс по части поцелуев мог вполне сравниться с моими успехами в области русского языка. В мои поцелуи я вкладывал все то, что мне по-прежнему не удавалось выразить другим образом. Но в тот первый парижский вечер я превосходил самого себя. Наши страстные, я бы сказал — пограничные поцелуи на публике не вызывали у Насти протеста. Единственным, что читалось в ее серых, на меня обращенных глазах, было легкое удивление. Впрочем, немногочисленная — преимущественно чернокожая — публика нашего вагона была занята собой. Так что реши мы с Настей не ограничиваться поцелуями, это также не вызвало бы чрезмерной реакции.