— Это все субъективные ощущения того господина, который эти статьи пишет. Его, а точнее — тех, кто их ему заказал, — горячилась Настя. — Это не имеет никакого отношения к действительности.
Кранц не возражал. С улыбкой Моны Лизы он пил свое пиво, время от времени ставя бутылку у кресла. Однажды Настя взяла бутылку и поднесла ее к глазам изумленного Кранца.
— Как это говорят у вас в Германии? Бутылка может быть наполовину полной или — ну, знаете, да? — подбодрила его Настя, дирижируя бутылкой.
— …наполовину пустой, — безропотно подтвердил Кранц.
Несколько хлопьев пены пролетело у его лица и легло на пол.
— Вот именно. Наша бутылка всегда наполовину пуста. Но ведь не может быть в какой-то стране все только плохо. У нас, русских, много грехов. Много. — Она поставила бутылку Кранца на место. — Но не все.
Если закрыть глаза на особенности репортажей из России, новости были одним из любимых наших зрелищ. Мы смотрели их по нескольку раз в день, переключая телевизор с канала на канал. Мы выучили имена всех ведущих, всех комментаторов и корреспондентов. Эти люди были нам знакомы настолько хорошо, что мы могли уже без труда отмечать перемены в их гардеробе или прическе. Это были ироничные политологи, сидевшие в своих уютных студиях, и бывалые военные корреспонденты, одетые в хаки, дарившие камере свой утомленный прищур, мучительно сглатывавшие между словами в тех безводных местах, откуда им доводилось вести репортаж. Это были безумного вида дамы, чьи пряди развевались по ветру на фоне беспризорных Бангкока, и изысканные господа у Каннской лестницы — в смокингах, улыбающиеся, умеренно порочные. Время от времени возникали какие-то старички, ведшие с зонтиками в руках умиротворяющие репортажи из садоводств.
Позднее, когда мне случилось соприкоснуться с миром прессы в ином качестве, я мог только улыбаться, вспоминая свои прежние телевизионные впечатления. Так, к моему разочарованию, выяснилось, что корреспонденты, оказывается, не все время проводят у горящих танков и рухнувших домов. Эта мысль, сама по себе вполне естественная и даже законная, прежде отвергалась одним только видом пыльных, в капельках пота, лиц. Мужественный стендап людей с микрофоном не предполагал для них никакого другого фона, кроме взрывов, горения и пепелищ. Вот почему чудовищной мне показалась бы тогда даже догадка, что у этой занесенной пылью публики в гостинице есть маленькие невоенные радости вроде бассейна, бара или недорогих местных девочек, с которыми можно расслабиться после взволнованного репортажа в их защиту.
Но еще больше меня потрясла удивительная способность к взаимозаменам и перевоплощениям всех подвизавшихся в нелегком репортерском ремесле. Эти метаморфозы не были связаны ни с квалификацией репортеров, ни с их опытом. Они определялись никому не ведомыми переменами в руководстве каналов или финансирующих их организаций. Таинственные силы направляли огородного старичка в Канны, где его тыква в одночасье превращалась в карету, а сам он, надев смокинг и бабочку, приобретал глянец пресыщенности и порока. Каннский же лев, еще вчера рассеянно кивавший фестивальным дамам и подносивший очки к глазам на манер лорнета, безжалостно ссылался на огород, становился мирным подслеповатым кротом и предостерегал, махая лопатой, от неправильной посадки укропа. Если о постановочной и в широком смысле театральной природе новостей я и начинал догадываться уже тогда, то происходило это благодаря красочным заставкам и бодрой музыке, сопровождавшей краткие перечни новостей. Меня удивляло, что из десятков описываемых драм можно делать шоу, мне казалось это почти аморальным и… нравилось. Мне нравилась придаваемая музыкой торжественность, та значительность, которую приобретало любое, даже самое проходное событие. И хотя мое нынешнее отношение к прессе сильно отличается от прежнего, я, как и тогда, продолжаю считать, что события реальной действительности сильно проигрывают оттого, что происходят без музыкального сопровождения.
Следует оговориться, что удовольствие от новостей мы получали не очень продолжительное время. С усилением бомбардировок все изменилось. То, что показывали по телевизору, было столь же ужасным, сколь и нереальным. Зыбкая грань между вымыслом и действительностью, возможным и невозможным перестала ощущаться. В сравнении с югославскими репортажами Хичкок казался вечерней сказкой, и трудно было поверить, что все происходящее на телеэкране имеет отношение к маленькой балканской стране. Мои усталые мозги отказывались справляться с чудовищными кадрами войны. Заслоненный Настиной спиной от полуночных новостей, я лежал в нашей несупружеской постели и видел, засыпая, как невидимо брожу среди высоких костров где-то в балканских полях (лесах? горах?). Костры бросали красные отблески на лица пляшущих солдат. Время от времени один из солдат выходил из круга и поворачивал что-то на огромном вертеле. К своему ужасу, я обнаружил, что жарили они обезглавленного человека. Его голова с удивленно открытыми глазами торчала рядом на шесте в ожидании завтрашнего футбола. От этого зрелища меня едва не вырвало. Незаметно для всех подойдя к шесту, я столкнул с него голову и забросал ее снегом. Я никак не мог вспомнить, какая из противоборствующих сторон увлекалась футболом, и даже в полусне меня это сильно раздражало. Между тем кровавое пиршество продолжалось. Из конусообразных вигвамов вытаскивали целые ящики водки, которую, не поднимая горлышка бутылки, одним духом разливали по подставленным пластиковым стаканчикам. Водка, пролитая мимо стаканчиков, с шипением испарялась на малиново-черных головешках. От танцев и истошных криков скошенные лбы солдат покрылись испариной. И без того страшные их лица были разрисованы сажей. Один из них неожиданно покачнулся и сел. При этом он ударился головой о мою невидимую ногу, но даже не заметил этого, как никто не заметил и того, что он упал. Кованые сапоги солдат топтались по сползшим с его головы разноцветным перьям и с хрустом вдавливали их в снег. Я издал боевой клич, и они осознали, что он исходит из пустого пространства. Помолчав минуту, солдаты вынесли новый ящик водки, но пили уже мрачно и сосредоточенно, то и дело оглядывая ночную мглу за своими спинами.
Я и сам не заметил, как ужас вошел в мои ночные прогулки. Они и прежде были полны приключений, но элемент ужасного в них сводился к необходимому минимуму — необходимому для наслаждения собственной безопасностью. Чего в них не было прежде — это изуродованной человеческой плоти, которая из всех видов разрушения наиболее отталкивающа. Мое воображение питалось военными кошмарами, и я ничего не мог с ним поделать. Располагая картинками, которые предоставляло телевидение или газеты, оно отказывалось от прежней работы в змеиных гнездах как от детской выдумки. Против своего воображения я был бессилен потому, что и сам подолгу вглядывался в фотографии, демонстрировавшие результаты гуманитарных бомбардировок НАТО. Еще никогда я не видел такого количества ничейных голов, рук и ног, такого жуткого смешения железа и плоти, как после попаданий в пассажирские поезда и автобусы, мосты и тракторы с беженцами. С замиранием сердца я следил за многонедельным югославским фейерверком, развешивавшим по всей стране гирлянды человеческих потрохов. Казалось, вся Югославия превратилась в одно униженное и страдающее тело. Летчики НАТО опасались спускаться ниже пяти тысяч метров и, судя по количеству мирных жертв, били почти наугад.