— Не помню точно. Лет, наверное, в пятнадцать-шестнадцать.
— У фрау Вольф мне было по-настоящему страшно.
— Мне было страшно, когда ты решила закрыть ей рот.
— Этот открытый рот был до того жутким, что мне захотелось придать ей человеческий образ. Во что смерть превращает человека, а? Ты хочешь долго жить?
— Не знаю. Наверное, да.
Настя обвила мою шею руками.
— Не будь таким неподвижным, и не нужно меня стесняться. Мне хочется крепко тебя обнять и не выпускать. Никогда. Это-то же, о чем говорила Сара, помнишь? Безумное желание прижаться к кому-то ввиду того неизбежного, что нас ждет. На нее, бедняжку, уже веет этим холодом, и у нее нет никого, чтобы прижаться, нет ничего, во что верить. Я часто об этом думаю. А еще я с благодарностью думаю о том, что у меня есть моя вера и у меня есть ты. И какое имеет значение, можем мы заниматься сексом или нет? На нашем с тобой слиянии это никак не сказывается. Никак, милый. Хочешь — называй меня сестрой. Как бы ни сложились наши отношения, я всегда буду твоей сестрой. И мы станем вместе думать, как нам быть, правда?
Я понимал высокий, почти религиозный смысл этих слов, но принимал их — особенно насчет сестры — не без внутреннего вздоха. Эта ночь положила начало тем особенным отношениям, которые соединяли нас с Настей. Всем, нас знавшим, было известно, что мы живем вместе. Не знаю, насколько далеко заводила их фантазия относительно нашей с Настей интимной жизни, но, думаю, полет ее никогда не достигал той высоты, на которой располагалась истина. То, что происходило в нашей общей с Настей постели, было в определенном смысле высшей степенью интимности: там мы занимались русским языком.
Это была моя затея. Мне казалось, что без этого наша с Настей идея единения была бы ущербна: прекрасное Настино владение немецким наталкивалось на мое полное незнание русского. Изучение русского было для меня изучением Насти и, более того, средством слияния с ней. Эта свойственная влюбленным жажда слияния — до превращения друг в друга — нашла в наших занятиях столь полное утоление, что в какой-то момент мое физическое бессилие показалась мне действительно пустяком. Руководимый Настей, я возникал в ее языке из ничего, здесь я почти буквально рождался, и она была моей матерью. В отличие от настоящих русских детей, я слышал этот язык из уст только одного человека — Насти. Мало-помалу я становился ее интонационной копией, ее лексическим клоном: я превращался в нее.
Мои быстрые успехи в русском, поначалу озадачившие даже Настю, объяснялись той ролью, которую он в наших отношениях играл. В отсутствие интимных отношений язык был единственной сферой, где я мог выразить свою любовь. Вместе с тем я думаю, что трудность русского языка несколько преувеличена. Кириллический алфавит — дело привычки и особых сложностей не представляет. Основан он во многом на алфавите греческом, который немцам (по крайней мере, образованным немцам) не кажется чем-то экзотическим. Вопреки распространенным представлениям о русской ментальности, язык этот весьма упорядоченный и регулярный. Это свидетельствует о том, что на основании языка бессмысленно делать выводы о тех, кто им пользуется.
В русском языке типично европейская структура предложения — без всяких, кстати говоря, немецких аномалий вроде блуждания глагола по придаточному предложению. Русская фонетика доставляла мне особое удовольствие. В отличие от иных славянских языков, порой злоупотребляющих согласными (особенно по части шипящих), русский соблюдает меру. С первых же уроков я почувствовал, что звуки этого языка вполне рассчитаны на произношение. Когда в моем присутствии Настя разговаривала по телефону с кем-то из русских, я касался губами того места, где ее шея переходит в подбородок и первым ловил эти сказочные русские звуки. Я пробовал их языком, проводил пальцем по нежной коже, вибрировавшей при их произнесении. Настя, приподнимая трубку над моей головой и еще больше вытягивая шею, легонько трепала меня по волосам. Не исключаю, что повышенное внимание к фонетике в конечном итоге и обеспечило мое неплохое русское произношение.
Что составляет в русском действительную проблему — это вид глагола. Думаю, не ошибусь, сказав, что русский знает тот, кто умеет правильно использовать глагольные виды. Их всего два: совершенный и несовершенный, но их выразительные возможности безграничны. Они выражают не только законченность или незаконченность действия, но и его длительность, а также повторяемость. Посредством вида можно обозначить движение «туда» или «туда и обратно», предостережение или приказ и еще массу разных вещей. Вид глагола — это то, что, несмотря на бесчисленные революции и войны, русским удалось сохранить.
Вернувшись с работы, мы ужинали и с понятным нетерпением забирались в постель. Там нас ждали учебник автора Хаврониной, сборник упражнений по видам глагола и адаптированные тексты из русской классики. Несмотря на отсутствие опыта, Настя оказалась очень толковой и терпеливой учительницей. Она исправляла мое произношение, очень серьезно показывая, как выговаривается тот или иной звук. Я внимательно следил за ее губами, порой не отказывая себе в удовольствии поцеловать их. Особую сложность представляли отсутствующий в немецком языке звук «ж», а также «ы», который у меня постоянно сбивался на «и». Между двумя последними звуками какое-то время я не мог почувствовать разницы.
Настя умела посмотреть на свой язык со стороны, что для преподавания совершенно необходимо. Анализируя привычные для нее словосочетания и формы, она старалась выводить общее для тех или иных случаев правило. Я ценил это тем выше, что в свое время уже занимался с носителем языка. Это был итальянский студент, подрабатывавший у нас помощью по дому. Мои влюбленные в Италию родители предложили ему заодно позаниматься со мной итальянским. На мои вопросы, почему следует использовать именно эту, а не какую-либо иную форму, он отвечал с сильным итальянским акцентом: «Так мы говорим». Он напоминал мне представляющего свой дом хозяина, который в ответ на вопрос о водопроводе снисходительно разводит руками. В этом было что-то моцартовское, рожденное чистой гармонией, без интереса к деталям. В его ответах неизменно чувствовалась гордость за владение великим языком без тех усилий, которые приходилось прилагать мне. Итальянского я так и не выучил.
Рассказ об этих занятиях Настя слушала с удовольствием, но заметила, что, как это ни смешно, в большом количестве случаев объяснение итальянца остается единственно возможным. Настя считала, что язык нелогичен — в той же степени, в какой нелогична и история. Аналогия, по мнению Насти, играет в языке не меньшую роль, чем логика. Даже незначительное сходство одной формы с другой часто является поводом для их слияния, и никакая логика не в силах этому воспрепятствовать.
Наше изучение языка открыло мне еще одну, прежде довольно от меня далекую сферу — русскую литературу. Естественно, я знал важнейшие ее имена, имел представление о самых известных сюжетах, а кое-что даже читал. Я был так же знаком с расхожим мнением, что эта литература — первоклассная (если, конечно, такое определение приложимо к ее бородатым корифеям), что, наряду с нашей, английской и, пожалуй, французской, она входит в мировую литературную элиту. Несмотря на наивность этого утверждения, я допускал, что оно не так уж далеко от истины. Вместе с тем все эти сведения сказывались на моем интересе к русской литературе незначительно. Мне казалось, что могучие ее проблемы актуальны не западнее Волги или Уральского хребта.