Интонации Шульца, давно уже не соответствовавшие обстановке лечебной процедуры, стали сопровождаться легкой влажностью пальцев моей ступни. Усилия парализованной моей воли хватило лишь на то, чтобы приоткрыть один глаз: Шульц касался моих пальцев языком. Щекоча усами, он покрывал их легкими поцелуями. Не в силах пошевелится, я чувствовал, как манипуляции Шульца усугубляли мое безволие, вызывая омерзение и эрекцию одновременно.
В дверь постучали. Сначала легко, почти кокетливо. Через несколько секунд — настойчиво. Я знал, кто мог так стучать. Шульц, очевидно, тоже. Он приложил палец к губам и замер. Раз Шульц не отзывался, значит — успел закрыть дверь, а я этого даже не заметил. Одновременно с дверью ожил телефон. Он издавал резкие и не гармонирующие с идеей массажа звуки. Шульц беззвучно закатил глаза и растопыренными пальцами обеих рук показал, что, не открывая дверь, он лишен возможности подойти и к телефону. Под звук телефона я медленно встал с кушетки. Шульц злобно посмотрел на дверь. Но продолжительный телефонный звонок убедил стучавшего, что в массажной никого нет, и дверь уже молчала. Взяв в руки ведро и швабру, я на манер Шульца показал, что мне пора. Шульц не сопротивлялся. Он прильнул ухом к двери и несколько секунд прислушивался.
— Никто из нас даже не раздет, — прошептал Шульц, — но после такой конспирации кто этому поверит!
— Не знаю, зачем вам понадобилось закрывать дверь для массажа ног, — ответил я таким же шепотом.
Шульц пожал плечами и осторожно повернул ключ в замке. В коридоре никого не было.
До конца этого дня я ощущал нечистоту своего тела — до тех пор, пока, вернувшись домой, не принял душ. Мне было легче от того, что оставшуюся часть дня я сгребал во дворе мусор: эта работа притупляла брезгливость. Был холодный прозрачный день, и с неба изредка падали маленькие сухие снежинки. Растопыренной железной метелкой я выковыривал из травы нечто бывшее — полусгнившие листья, почерневшие конфетные фантики, американский флаг на остатках полиэтиленового пакета. Торжество разложения. Касаясь асфальта, метелка издавала скверный царапающий звук, и я снова углублялся в вымерзшую бесцветную траву. Все, что скрывала эта трава, превратилось в свою тень. В эту траву можно положить что угодно — там все станет таким же. Даже флаг сверхдержавы, да, наверное, и сама сверхдержава, окажись она в этой траве. Не могу сказать, чтобы этот флаг меня чрезвычайно раздражал. Скорее, он напоминал мне о детстве: такого рода орнамент любили цирковые дрессировщики. Они выходили немного враскачку, подкручивая усы и зная, что нравятся решительно всем — бесстрашные, неотразимые, с черными блестящими кнутами. Я восхищался их умением. Не существовало ничего такого, что не поддавалось бы их дрессировке. Они дрессировали лошадей и тигров, зебр и морских свинок, бегемотов, тюленей, собак, канареек и немного нас. Пахло лошадиным пометом, потом артистов и дымом хлопушек. А мы в зале — маленькие, восторженные. Своих мучителей животные никогда не трогали: возможно, им и не приходило в голову, что взаимоотношения с дрессировщиками могут строиться как-то иначе. Хотя — кто знает, что уж там приходило им в голову! Допускаю, что порой бравые ребята с кнутами все-таки выводили их из себя. Вероятно, детским неогрубевшим сердцем я попадал с животными в какой-то резонанс, потому что иногда мне хотелось выйти на арену и вцепиться зубами в звездно-полосатый зад дрессировщика.
Я поднял глаза от земли и увидел, как по стеклянному переходу между корпусами Настя толкала инвалидное кресло с фрау Кугель. Настя была в белой рубахе и черной в обтяжку юбке, подчеркивавшей ее легкую подростковую фигуру. Она помахала мне рукой.
На следующий день я отправился к фрау Вольф. Уже на лестнице я услышал звук телевизора. Поднявшись на лестничную площадку, в проеме двери я увидел два напряженных глаза фрау Вольф. Располагавшаяся под ними дверная цепочка ложилась на лицо фрау Вольф непропорционально широкой металлической улыбкой.
— Опаздываете, — без выражения сказала фрау Вольф.
Впрочем, в этот раз старая дама приняла меня почти благосклонно. Наблюдая за тем, как я раскладываю обед по тарелкам, она задумчиво жевала губами. В ее лице, как в лицах большинства стариков, отказавшихся от вставной челюсти, было что-то плюшевое. Фрау Вольф села за стол и принялась за еду. Поддерживая голову рукой, она напоминала надгробное изваяние — и позой, и — особенно — скорбным равнодушием черт.
— Садитесь, — предложила она, перекрикивая телевизор. — Если хотите, можете сделать тише, — она махнула рукой, державшей ложку, — можете вообще выключить. Никакой от него радости.
Я сделал тише и сел против нее.
— Посидите немного со старухой, а то я тут только с телевизором общаюсь, — продолжала фрау Вольф так же громко, не заметив уменьшения звука. — Не могу сказать, чтобы меня это очень тяготило, но иногда хочется поговорить, понимаете? Вы меня вообще понимаете? Ходил тут ко мне один поляк. Поляк, житель Польши, понимаете?
— Понимаю.
— Так вот он ничего не понимал. Ни бум-бум. Котлеты ему еще можно доверить, но человека — никогда. Никогда, понимаете?
— Я понимаю все, что вы говорите.
— Вы, случайно, не поляк?
— Я — немец.
— Кто?
— Немец.
Фрау Вольф на минуту отвлеклась от еды.
— Примите мои соболезнования. Быть немцем сейчас почти неприлично. Вы можете сказать где-нибудь за границей: я — немец? Вы не можете этого сказать даже здесь!
— Вы преувеличиваете, фрау Вольф, — ответил я по слогам.
В сущности, она была не так уж неправа.
— Да бросьте вы, — в ее взгляде не было никаких эмоций, — в лучшем случае вы скажете: я из Германии. Или: я из Мюнхена — вот как вы скажете! Что они с вами сделали, почему вы все такие запуганные? Только не надо делать удивленное лицо, все равно не поверю. Вот я не боюсь уже ничего и могу говорить все, что мне заблагорассудится. Да, я была женой полковника СС, да, мы с мужем бежали в Венесуэлу. Мы для всех — проклятое прошлое, но я, заметьте, еще живу.
Она слегка привстала и сделала нечто вроде реверанса.
— Чем вы занимались в Венесуэле?
Фрау Вольф рассеянно посмотрела на меня.
— Что вы делали в Венесуэле?
— Что? Ральф был зубным техником, а я так, по дому… Жизнь в Венесуэле была, как черно-белое кино после цветного. Ни я, ни Ральф не любили Венесуэлу, но он там остался навсегда. — Она помолчала. — Мы прожили долгую жизнь. Нам не дано было ни другого времени, ни других обстоятельств, вот мы и пользовались тем, что было, и пытались жить нормально. И в Венесуэле, и в Германии.
— Нормально?
При моем первом посещении она показалась мне не то чтобы выжившей из ума, скорее — недоступной для беседы. Сидя теперь против нее, я замечал, как ее взгляд, в прошлый раз почти отсутствующий, мало-помалу обретал фокус, становился осмысленным и проницательным. Это было так же странно, как и неожиданно. Она по-прежнему не отнимала руки ото лба, но скульптурность ее была уже не такой скорбной. Сказав, что фрау Вольф оживилась, я не мог бы выразиться точнее. Свободной рукой она описала эллипс и, пожевав губами, произнесла: