Тени женщин напоминали напряженно склонившихся гигантов.
Хотару не выдерживает первой: «Что произошло после этого, сестра Хацуне?»
— Ничего, сестра. Тишина осталась тишиной. Череп даже не скрипнул. Тогда ломбардщик возвысил голос:
— Пой, я тебе приказываю. Пой!
Быстрая игла экономки Сацуки замирает на месте.
— Череп не произнес ни слова. Ломбардщик побледнел как мел. «Пой! Пой!» Но череп все молчал. Клятва на крови лежала на столе, и даже чернила еще не высохли. Ломбардщик в отчаянии закричал на череп: «Пой!» Ничего, ничего, ничего. Ломбардщик никого не жалел и сам не ждал ни от кого жалости. Самурай приказал принести самый острый меч, пока ломбардщик опускался на колени. Так и отлетела голова ломбардщика.
Савараби роняет наперсток: он катится к Орито, она поднимает его и возвращает сестре.
— И тут, — торжественно продолжает Хацуне, — когда все закончилось, череп запел:
«Ленты целуют, девушки танцуют,
Ленты целуют, девушки танцуют».
Хотару и Асагао застывают с широко раскрытыми глазами. Насмешливая улыбка Умегае слетела с лица.
— Самурай, — Хацуне отклоняется назад, потирая колени. — Самурай узнавал проклятое серебро, когда видел его. Все деньги ломбардщика он отдал храму Санджусанденго. Никто больше не слышал ничего о лохматом, заросшем незнакомце. Кто знает, может, Инари — сама приходил, чтобы отомстить за беззаконие, совершенное у его храма? Череп продавца лент — если это он — все еще хранится в отдельной нише редко посещаемого крыла храма Санджусанденго. Один из старых монахов каждый год в День мертвых молится за упокой его души. Если кто‑нибудь из вас заглянет в храм после того, как спустится отсюда, то сможет увидеть череп своими глазами…
Дождь шипит, словно раскачивающиеся змеи, в ливневых канавах журчит вода. Орито наблюдает за пульсирующей веной на горле Яиои. «Животу нужна еда, — думает она, — языку — вода, сердцу — любовь, а разуму — истории». Именно истории, как понимает она, примиряют сестер с жизнью в Доме, истории всякие и разные: письма от Даров, болтовня, воспоминания и такие длинные рассказы, как у Хацуне о поющем черепе. Она думает о мифах, о богах, о Идзанами и Идзанаги
[71]
, о Будде и Иисусе, и, возможно, о Богине горы Ширануи и удивляется их несхожести. Орито рисуется человеческое сознание, как ткацкий станок, сплетающий несочетаемые нити веры, памяти и историй в нечто единое, именуемое «Я», которое иногда называет себя «Сознанием».
— У меня из головы не выходит, — бормочет Яиои, — девушка.
Орито наматывает локон волос Яиои на большой палец правой руки.
— Какая девушка, соня?
— Возлюбленная продавца лент, на которой он хотел жениться.
«Ты должна покинуть Дом и покинуть Яиои, — напоминает себе Орито, — скоро».
— Так грустно, — Яиои зевает. — Она состарилась и умерла, не узнав правды.
Огонь светит ярко или тускнеет, в зависимости сквозняка: то сильного, то слабого.
Над железной жаровней есть щель: падающие капли воды шипят и трещат.
Ветер, словно обезумевший узник, трясет деревянные сдвижные ширмы, за которыми — внутренний коридор.
Вопрос Яиои совершенно неожиданный.
— К тебе прикасался мужчина, сестра?
Орито привычна к прямоте подруги, но этот вопрос застает ее врасплох.
— Нет.
«Это «нет» — мой сводный брат», — думает она.
— У моей мачехи в Нагасаки есть сын. Я бы не хотела называть его имени. Во время переговоров о свадьбе с отцом они решили, что он будет учиться, чтобы стать врачом и ученым. Не потребовалось много времени, однако, чтобы у него выявилось полное отсутствие способностей. Он ненавидел книги, испытывал отвращение к голландскому языку, боялся вида крови, и его отослали к дяде в Сагу, но он вернулся в Нагасаки на похороны отца. Робкий, молчаливый мальчик превратился в семнадцатилетнего хозяина мира. Теперь он приказывал: «Эй, ванну!» или: «Эй, чай!» И наблюдал за мной, как все мужчины, но я ничем не поощряла его. Ничем.
Орито замолкает, ждет, пока стихнут шаги в коридоре.
— Моя мачеха заметила перемену в его поведении, но ничего ему не сказала поначалу. При жизни отца она казалась послушной докторской женой, но после похорон изменилась… или стала сама собой. Запретила мне покидать дом без ее разрешения, а это разрешение давала очень редко. Сказала мне: «Твои игры в ученых закончились». Старым друзьям отца предложили не появляться, пока их не позовут. Она отослала Аяме, нашу последнюю служанку, еще со времен матери. Мне пришлось выполнять ее обязанности. В один день я ела белый рис; на другой день не оставалось ничего другого, как довольствоваться коричневым. Ее послушать, я выросла такой избалованной!
Яиои тихонько ахает от удара в матке.
— Никто из нас не думает, что ты избалованная.
— Ну а потом мой сводный брат доказал мне, что я еще не знала, какие они, настоящие проблемы. Я спала в комнате Аямы — там могли разместиться две циновки, так что она больше походила на чулан, — и в одну ночь, через несколько дней после похорон отца, когда весь дом затих, появился мой сводный брат. Я спросила, что ему надо. Он ответил, что я знаю. Я велела ему убираться. Он ответил: «Порядки поменялись, дорогая сестрица». Сказал, что теперь он — глава семейства Аибагава в Нагасаки, — во рту Орито появляется металлический вкус, — и все в доме принадлежит ему. «И это тоже», — добавил он и тогда потрогал меня.
Яиои морщится:
— Не следовало мне спрашивать тебя. Ты не обязана мне рассказывать.
«Это его преступление, — думает Орито, — не мое».
— Я пыталась… но он ударил меня, как никто не бил меня до этого. Закрыл рукой мой рот и пообещал… — «Представь себе, — вспоминает она, — что я Огава», — …что будет держать мою правую половину лица над огнем до тех пор, пока она не станет такой же, как левая, если я буду сопротивляться, и все равно он добьется того, что хочет. — Орито замолкает, чтобы изгнать дрожь из голоса. — Показать страх мне удалось легко. Показать, что уступаю ему — сложнее. И я сказала: «Да». Он лизал мое лицо, как собака, и начал раздеваться, и… тогда я сунула руку ему между ног и сжала то, что нашла там, как лимон, изо всех сил.
Яиои видит свою подругу в новом свете.
— Его крик разбудил весь дом. Прибежавшая мать прогнала слуг. Я рассказала, что ее сын пытался сделать. Он сказал ей, что я умоляла его прийти ко мне в постель. Она дала пощечину главе семейства Аибагава в Нагасаки один раз — за то, что врал, второй раз — за его глупость, и десять раз еще — за едва не потерянную самую ценную собственность семьи. «Настоятелю Эномото, — сказала она ему, — нужно, чтобы твоя приемная сестра прибыла в монастырь уродцев нетронутой». Так я узнала, зачем приходил управляющий имением Эномото. Через четыре дня я оказалась здесь.