— У Сиако жена и сын в Батавии, — говорит Маринус. — Когда Гейсберт Хеммей привез его на Дэдзиму семь лет тому назад, его семью разделили. Хеммей обещал Сиако свободу в обмен на верную службу по возвращении на Яву.
— Если бы я имел один доллар за каждого ниггера, — восклицает Лейси, — испорченного опрометчивым обещанием вольной, я бы купил всю Флориду!
— Со смертью директора Хеммея, — возражает ван Клиф, — умерло и его обещание.
— Этой весной Дэниель Сниткер сказал Сиако, что сдержит это обещание после торгового сезона, — Maринус набивает свою трубку табаком. — Сиако поверил, что поплывет в Батавию свободным человеком через несколько недель, и настроился на получение свободы по прибытии «Шенандоа».
— Слово Сниткера, — говорит Лейси, — не стоит и бумаги, на которой он так ничего не написал.
— А вчера, — продолжает Маринус, задержавшись с ответом, потому что раскуривал трубку, — Сиако узнал, что обещания больше нет, и надежда на обретение свободы разлетелась вдребезги.
— Раб остается здесь, — говорит директор, — на мой срок службы. На Дэдзиме мало рабочих рук.
— А чего тогда делать удивленный вид, — доктор выдыхает клуб дыма, — слыша о его душевном состоянии? Семь плюс пять равняется двенадцати, насколько мне известно: двенадцать лет. Сиако привезли сюда семнадцатилетним: он уедет отсюда двадцатидевятилетним. Его сына продадут задолго до его возвращения, а жена будет жить с другим.
— Как я могу «отказываться» от обещания, которое никогда не давал? — возражает Ворстенбос.
— Точно и логично, — подает голос Петер Фишер.
— Мою жену и дочерей, — заявляет ван Клиф, — я не видел восемь лет!
— Вы заместитель директора. — Маринус находит на рукаве пятнышко засохшей крови. — Вы здесь, чтобы заработать деньги. А Сиако — раб, и он здесь, чтобы его хозяевам жилось легче.
— Раб — это раб, — декламирует Петер Фишер, — потому он и делает рабскую работу!
— А может быть, нам, — говорит Лейси, прочищая ухо ручкой вилки, — устроить театр, чтоб поднять ему настроение? Мы бы могли поставить «Отелло», например?
— Разве мы не уходим, — спрашивает ван Клиф, — от сути дела? Сегодня раб попытался убить двух наших коллег?
— До чего точно сказано, — говорит Фишер, — если мне будет позволительно добавить.
Маринус сводит большие пальцы.
— Сиако отрицает, что атаковал напавших на него.
Фишер откидывается на спинку стула и заявляет канделябру: «Ха!»
— Сиако говорит, что никоим образом не провоцировал двух белых господ.
— Этот почти—убийца, — утверждает Фишер, — самый черный — пречерный лжец.
— Черные точно лгут, — Лейси открывает табакерку. — Как гуси срут слизью.
Маринус ставит свою трубку на подставку.
— Зачем Сиако атаковать вас?
— Дикарям не нужны причины! — Фишер сплевывает в плевательницу. — Такие, как вы, доктор, сидят на ваших там собраниях, согласно кивая, когда какой‑то «просвещенный негр» в парике и жилетке рассказывает вам об «истинной стоимости сахара в нашем чае». Я вырос не в шведских садиках, а в суринамских джунглях, где видишь негров в естественных для них условиях. Получите сначала один такой, — Петер Фишер расстегивает рубашку, чтобы показать трехдюймовый шрам над ключицей, — и тогда рассказывайте мне, что у дикаря есть душа только потому, что он может выучить Божьи молитвы, как любой попугай.
Шрам производит впечатление на Лейси.
— Как вы получили этот сувенир?
— Когда восстанавливал силы в «Добром Согласии», — отвечает Фишер, глядя на доктора, — плантации, что в двух днях похода вверх по течению Коммевейне от Парамарибо. Мой взвод отправили туда, чтобы очистить этот район от беглых рабов, нападавших мелкими бандами. Поселенцы называли их «бунтарями», а я — «паразитами». Мы сожгли много их гнезд и бататовых полей, но сухой сезон вынудил нас уйти: в аду ничуть не хуже, чем в той дыре. Все мои солдаты заболели бери-бери и лишаем. Черные рабы, работавшие на плантации, решили воспользоваться нашей слабостью и на рассвете третьего дня подкрались к дому и атаковали нас. Сотни предателей вылезли из своих засохших нор и скатились с деревьев. С мушкетом, штыком и голыми руками мои люди и я храбро защищались, но, когда мне по голове врезали дубиной, я потерял сознание. Должно быть, прошло много часов. Очнулся я со связанными руками и ногами. И челюстью… как это сказать… не на месте. Я лежал в ряду раненых в кабинете дома. Кто‑то молил о пощаде, но ни один негр не понимал самого смысла этого слова. Появился вожак рабов и приказывал своим мясникам вырезать сердца людей для пира в честь их победы. Они делали это… — Фишер взбалтывает содержимое стакана, — …медленно, предварительно не умертвив жертву.
— Какое варварство и злость! — восклицает ван Клиф. — Ничего святого!
Ворстенбос отсылает Филандера и Be вниз за бутылками рейнского вина.
— Мои несчастные товарищи: швейцарец Фуржо, Дейонетт и мой самый близкий друг Том Исберг… им пришлось вынести Христовы муки. Их крики будут преследовать меня до самой смерти, как и смех черных. Они складывали вырезанные сердца в ночной горшок в нескольких дюймах от того места, где лежал я. Комната воняла, как скотобойня; воздух почернел от мух. Стемнело, когда пришла моя очередь. Я был следующим, но не последним. Они распластали меня на столе. Несмотря на мой страх и ужас, я притворился мертвым и молил Бога быстро забрать мою душу. Один из них сказал: «Сон де го слиби каба. Мекеве либи ден тара даго тай тамара». Это означало: солнце садится, и они оставят этих двух «псов» на следующий день. Уже гремели барабаны, все жрали и совокуплялись, и мясникам никак не хотелось такое пропускать. Тогда один мясник пригвоздил меня к столу штыком, как бабочку булавкой, и я остался на столе без сторожа.
Насекомые зловещим нимбом вьются вокруг канделябра.
Ящерица цвета ржавчины сидит на лезвии ножа для масла Якоба.
— Тут я начал молиться Богу, чтобы он дал мне силы. Наклонив голову, смог ухватиться за штык зубами и медленно вытащил его. Крови вылилось немерено, но я вытерпел и не потерял сознания. Обрел свободу. Под столом лежал Йоссе, мой последний выживший солдат из взвода. Родом из Зеландии, как и клерк де Зут…
«Ну надо же, — думает Якоб, — какое совпадение».
— …и Йоссе был трусом, хотя мне неприятно об этом говорить. От ужаса не мог сдвинуться с места, и мои доводы с трудом и не сразу победили засевший в нем страх. Под покровом ночи мы покинули плантацию «Добрые намерения». Семь дней голыми руками пробивали себе тропу сквозь этот зеленый ад. У нас не было еды, кроме опарышей в наших ранах. Много раз Йоссе молил меня бросить его умирать. Но честь приказывала мне защищать этого слабака — зеландца от прихода смерти. В конце концов, благословение Господу, мы достигли форта Соммельсдик, построенного на месте слияния Коммевейне и Коттики. Мы были скорее мертвы, чем живы. Мой командир позже признался мне, что поставил на мне крест: не сомневался, что я протяну лишь несколько часов. «Никогда нельзя недооценивать пруссаков», — сказал я ему. Губернатор Суринама наградил меня медалью, и через шесть недель я повел двести человек на плантацию. Славная месть пришла к этим паразитам, но я не тот человек, чтобы бахвалиться своими достижениями.