Друзья махнули на него рукой, принялись писать совместный эпический труд, надеясь одолеть твердолобого врага, соединив свои творческие усилия, но быстро разошлись во взглядах, учиться им окончательно надоело, и перед летней сессией оба забрали документы. Поэт решил перевестись поближе к прозе жизни в мясо-молочный институт, а прозаик подался егерем на Байкал. Саввушке оба завещали не скурвиться, почаще пить за их здоровье, а если все к черту надоест, то ехать на берега славного моря, где нет ни московской спеси, ни подлых баб.
В их отсутствие он сдал летнюю сессию куда лучше зимней, заработал стипендию и уйму поцелуев, после чего шальной, с разбитым сердцем отправился на побывку в Воркуту. Он чувствовал вину перед матушкой за то, что мало и скупо писал, был ласков и внимателен как никогда, рассказывал про Москву и свою жизнь в самых лучезарных тонах, хвалил университет и говорил, что люди там все основательные, ходят на лекции, а потом до полуночи сидят над книжками, и скромно давал понять, что он среди них не самый последний.
«Ну весь в отца», – вздохнула Тася. В душе она надеялась, что случилось чудо и Тёма с Саввушкой встретились друг с другом, она и так и эдак пыталась повернуть разговор, но Савва ее робких попыток не замечал.
Он был мысленно в Москве, тосковал по Мальвине, по шумной и бестолковой жизни и глядел на школьных друзей с сожалением. Странно было подумать, что кто-то может жить в этом захолустье и не замечать его ничтожества, когда на свете есть Москва, университет. Он рвался туда навстречу любви и сказочной жизни и был до того заносчив и невыносим, что обиженные одноклассники не выдержали и напоследок надавали своему бывшему предводителю и борцу за всемирную справедливость изрядных тумаков. «Ну и хрен с вами», – подумал он и, закрыв глаза, стал думать об Ольге.
7
Второй курс начался, однако, с того, что вместо счастливого свидания с возлюбленной Саввушку упекли в «Ахманово» убирать второй хлеб, а когда он вернулся в общагу, то его поселили в новую комнату, и с этого момента жизнь пошла кувырком.
Странная это была, ей-богу, комната! Здесь не было на стенах ни обнаженных красоток, ни солистов группы «Роллинг стоунз», ни футболистов голландского «Аякса», ни репродукций Рембрандта или портрета Льва Толстого на худой конец, а висели на стенах – без этого ни одна комната в общаге обойтись не могла, обойди их все сверху донизу – какие-то смурные бородатые люди. Такими же смурными были и новые Саввушкины соседи: один маленький, с редкой всклокоченной бороденкой ржавого цвета и горящими глазами, а другой, напротив, отчаянно юный, долговязый, картавый и идеально круглоголовый.
На Савву они посмотрели настороженно и выпить за знакомство отказались. Саввушка только пожал плечами – много чести – и повесил рядом с бородачами придурков собственного бородача: портрет Че Гевары в шахтерской каске, переснятый из книги в серии «Жизнь замечательных людей».
Придурки переглянулись.
– Хиппуешь? – строго спросил тщедушный.
Савва сдвинул брови: героический партизан был дорог ему как память о тревожной молодости.
– Гома, – спросил картавый, – а это тот самый тип, котогога Кастго отпгавил геволюцию делать?
– Он сам поехал, – возмутился Савва.
– Ишь ты, – усмехнулся Рома и поглядел на нового жильца с любопытством. – Ты, товарищ, стало быть, революционер?
– Да, – ответил он со злостью, – революционер. А что, нельзя?
– Да нет, можно, – пожал Рома плечами. – Интересно мне только, как это ты ухитрился-то, здесь год проучась, остаться таким девственным?
– Так и ухитрился.
Однако Рома не отставал.
– Слушай, а в своей собственной стране тебе никогда не хотелось революцию сделать?
– Зачем? Ведь была уже, – глухо ответил Савва, чьи мысли после предыдущего вопроса ассоциативно переметнулись к Ольге, встретившей его после разлуки так нежно и хотя пресекшей в очередной раз попытки продвинуться дальше поцелуев, но как будто нечто пообещавшей.
Рома усмехнулся, и они протолковали до утра. Но на сей раз не о Боге и не о Пушкине.
Непонятно, как только могла умещаться в этом тщедушном теле такая клокочущая энергия, однако отказать Роме в красноречии было нельзя.
Саввушка был ошеломлен, и даже Ольга на время покинула его мысли. Как старая боевая лошадь, он услышал клич пылкой юности: несправедливость! И встрепенулся. Несправедливость творилась здесь, на его родной земле, и не только в редакциях толстых журналов, как полагали его прежние друзья!
Саввушкины соседи, впрочем, ни диссидентами, ни, упаси Боже, правозащитниками не были, да и кто бы стал их тут терпеть? Они занимались тем, что передавали друг другу, хранили и по возможности размножали литературу, считавшуюся по тем временам крамольной. А кроме того, писали на стенах факультетов жуткие лозунги, критикующие коммунистическую партию, чья история сидела у всех студентов как кость в горле.
Эти лозунги приятно будоражили публику, рождали множество слухов, стирались оперотрядом, потом снова возникали, а однажды на глазах у изумленного народа на факультете появились двое ладных мужичков, выгнали всех, кто был в этот момент в курилке, чьи стены особенно часто украшались подобными воззваниями, и перефотографировали их. Ничем другим похвастаться было нельзя, но и этого казалось достаточным, чтоб у кого надо болела голова.
В результате Саввушка в очередной раз благополучно похерил учебу и погрузился в глубоководное чтение. Но теперь он читал иные книги, и эти книги его перепахали. Он читал Солженицына и Зиновьева, академика Сахарова, Шафаревича, Авторханова, читал одного якобы опального историка, чье имя и называть-то не хочется, читал также Оруэлла, воспоминания Надежды Мандельштам и переписку Цветаевой, прочел роман Пастернака и вообразил себя Живагой, а Ольгу – Ларисой, прочел великолепные «Окаянные дни» – да мало ли тогда ходило по рукам литературы, из которой после «Архипелага» самое сильное впечатление на него произвела «Хроника текущих событий», неизвестно кем и как создаваемая и повествующая этому миру, что в нем есть бесстрашие.
Саввушка долго думал, стоит ли ему посвящать в эти дела Ольгу, и, не удержавшись, все же рассказал, втайне рассчитывая, что это возвысит его в ее глазах и она перестанет держать его за мальчика. Но она на удивление восприняла все в штыки, куда серьезнее, чем все его прошлогодние попойки, и велела выкинуть эту дурь из головы, потому что:
– Все это, милый, я уже читала и знаю.
– Читала?! – воскликнул он. – Но как можно, прочтя эти книги, делать вид, будто бы ничего не происходит, ходить на семинары по истории КПСС и, преданно глядя этим сволочам в глаза, лепетать про диктатуру пролетариата и руководящую роль их ублюдочной партии?
– А вот так и можно, – отвечала она. – Слава Богу, ни Пушкина, ни Достоевского в спецхране не держат. И не фига лезть на рожон – пупок надорвешь. Когда надо будет, все само собой рухнет. А у твоих дружков рожи, прости, отвратнейшие!