– Эх ты, недоросль!
После того, что я узнал, у меня было одно-единственное желание как можно скорее уехать в Москву и не писать больше никаких очерков, не ездить в командировки, а сидеть на своей кафедре и бегать за пряниками для холеных моих начальниц. Но в учительском доме осталась моя сумка, и я поехал.
Старухи Сыровой дома по-прежнему не было, учитель был на уроках, и, потоптавшись вокруг запертого дома, я пошел к невестке. Зачем я к ней пошел? До сих пор я не могу этого понять, в этом наверняка никакой необходимости не было, но, может быть, тянуло меня в ее дом простое любопытство, может быть, желание расставить все окончательно по местам в этой истории.
Я увидел бедный дом, стены с пожелтевшими обоями, железные кровати, телевизор, над ним бумажные иконы, низкие потолки, было холодно, убого, и на печи жалось несколько испуганных ребятишек. Встретила меня старшая дочка, удивительно красивая, с темными глазами, темными волосами и смуглым лицом. Вслед за нею вышла мать, и, переводя глаза с дочери на мать, я вдруг вспомнил, как тетушка, обычно считавшая меня недостойным своих рассказов об экспедициях и деревенской жизни, как-то раз в минуту откровенности, когда мы шли с нею из университета в сторону Черемушкинского рынка, сказала:
– Вот езжу я, сравниваю городских девочек и деревенских и честно тебе скажу: деревенские всем лучше, и милее, и мягче, и скромнее, и трудолюбивее, но ты бы посмотрел, как их жизнь ломает. В тридцать лет городские хоть куда, а эти – смотреть жалко.
Они смотрели на меня все молча и испуганно, как смотрели, наверное, много лет назад их предки на барина или его управляющего-немца, как смотрели потом на уполномоченного, на милиционера, на всякого власть имущего человека, несущего в дом тревогу и раздор.
– Вы простите меня, что я вмешиваюсь в ваши дела, – заговорил я, – но вот получили мы письмо от учителя, просит он помочь вашей бабушке, старая она, и какая б ни была, а заслужила покоя.
– Так кто ж ее гонит? – сказала женщина с горечью. – Кто? Сын с нее денег требует, вот и подбивает, чтоб она со мной судилась. Я уж и корову продала, чтоб только деньги ей эти отдать.
– Ну а помочь я вам чем-нибудь могу?
Женщина молчала.
– Я, видите, так получилось… Марию Пахомовну не застал, а то бы я попытался ей объяснить… – Я мял в руках шапку и не знал, что сказать, и женщина вдруг спросила:
– Скажите, а что вы про нас будете писать?
– Да я не знаю, у нас такая специфика… – забормотал я.
– А учитель дочке моей сказал, что вы будете про нас писать, какие мы жадные и как старуху на улицу выгнали.
– Что вы?!
– Мне уже все равно, – заговорила она, – про меня что только в селе не говорят, но дочка у меня в городе, в институте, если там узнают – она же стыда не оберется. И дети в школе – как же они-то?
– Не буду я про вас писать, не буду.
– Да ведь учитель-то не успокоится, ненавидит он нас, а вы не будете – другой кто приедет, напишет. Вы скажите там в Москве, чтоб не писали так про нас, очень вас прошу, скажите.
– Хорошо, хорошо, – говорил я виновато и пряча глаза и, не оглядываясь, ушел из этого дома.
Теперь мне оставался только учитель, и я мог уехать в Москву, хорошо ли, плохо ли сделав то, что мне было поручено.
– А, это ты? – сказал мне учитель, смешавшись. – Я думал, ты уже уехал.
Он смотрел на меня с очень кислым лицом, вероятно, уже зная, что я был в суде, и мне вдруг захотелось сказать ему все, что я про него думаю, но тут из комнаты выглянули его жена, двое детей, и я почувствовал, как устал за эти три дня и как мне ничего не хочется – ни грозить ему, ни осуждать и ни вносить раздор в этот дом, пусть он мерзавец, но чем же дети его виноваты?
– Я проверил факты, изложенные в вашем письме, – сказал я сухо, – и в данном случае не вижу никакой возможности что-либо сделать.
Может быть, другой человек поступил бы на моем месте иначе…
Я чувствовал, что говорю что-то не то, и учитель, утерявший ко мне всякий интерес, думал, казалось, о своем.
– В общем, я уезжаю. И еще, Александр Николаевич, хочу вам сказать, что церковь у вас скоро обязательно откроют. Вот увидите. И не сможете вы ничем помешать. Прощайте.
Когда я вышел на дорогу, уже смеркалось, в домах зажглись огни, я шел очень быстро, не оглядываясь и ни о чем не думая, поднялся легкий ветер, по полю за селом помела поземка, как вдруг из этой поземки показались две женские фигуры. Сердце у меня сжалось – я хотел пройти мимо, отвернувшись, и они меня миновали, но потом та, что была покрупнее, обернулась и вцепилась в мой рукав.
Это была старуха Сырова и ее сестра, поехавшая за ней в город. По-русски обе не говорили ни слова, они лопотали на своем языке, тыкали мне какую-то бумагу, что-то выкрикивали, а я пятился и не знал, что сказать.
Моя героиня, с которой судьба свела меня под занавес этой истории на пустынной дороге, была ровно такой, какой рисуют в сказках Бабу-ягу, маленькая, сморщенная, с острыми черными глазками и лицом, похожим на печеное яблоко. Старухи схватили меня за руки и потащили в ближайший дом. Мы ворвались в этот добротный каменный дом с коврами, хрусталем и цветным телевизором, старухи провели меня в комнату и стали кричать, обращаясь к изумленной молодой женщине в байковом халате.
– Вы можете перевести, что они говорят? – спросил я.
– Она спрашивает, она говорит, что она та женщина, которой должны заплатить деньги.
– Скажите ей, что это дело решает суд.
Женщина перевела, старуха что-то залопотала, женщина ответила ей по-чувашски, а потом снова обратилась ко мне.
– Она говорит, что она вдова, что она знает свои права, а невестку надо посадить в тюрьму. Что вы должны сделать так, чтобы невестка была в тюрьме.
– Я этого не сделаю.
Они опять начали говорить по-чувашски, старуха на чем-то настаивала, показывала на меня пальцем, грозила своим маленьким кулачком, сестра ей поддакивала – сцена выходила глупейшая и совершенно ненужная. Наконец старуха с ненавистью посмотрела на меня, плюнула мне под ноги, что-то прошипела и сгинула в ночи.
– Что она сказала? – спросил я.
– Она, – замялась женщина, – она сказала, пусть вам будет плохо, пусть вас черт возьмет.
– И все?
– Больше ничего.
Я вышел из дому и усмехнулся – все было исполнено, я встретился со всеми участниками этой драмы, и, право, странная то была драма – сирота-блокадник оказался демагогом и мерзавцем, солдатская вдова – несчастным, озлобленным существом, сановный судия – честным человеком, а я – таким же ненужным довеском, как у себя на кафедре, как во всей этой жизни. И теперь я шел и думал о том, что никогда больше не увижу этой деревни, этих людей, никогда с ними не столкнусь, и все здесь будет идти как прежде, и старуха Сырова вернется к невестке, а потом выйдет из тюрьмы ее сын и все наладится, а потом снова начнется раздор и лихо, и вряд ли кто будет помнить о молодом столичном щелкопере, которого они по ошибке приняли за важное лицо, способное что-либо рассудить в их жизни.