В первый момент они не подумали о ребенке, но когда Павел перевел недовольный взгляд на сына и увидел его большие глаза, дрожащие губы и перекосившееся лицо, взрослому стало и трогательно, и жалко. Сережино несчастье было так велико, что не умещалось в маленьком существе, мальчик ничего не говорил, не плакал, не кричал, а замер и разом потерял ко всему интерес, как бывало с ним только в тех редких случаях, когда он болел с высокой температурой. Напрасно предлагали ему купить в поселковом магазине мороженое, зря обещал папа сводить в Москве на аттракционы и даже в кафе с американскими бутербродами, которые Павел так же презирал и ненавидел, как мальчик втайне обожал, – ничто не могло сравниться со счастьем плыть на этом огромном, сказочном, уменьшавшемся на глазах корабле.
Возвращавшаяся с причала пухленькая, краснощекая бабушка остановилась и покачала головой:
– Ох, мотает родимую как! Людей-то сколько забрала.
– Вот видишь, может быть, нас туда бы еще и не взяли, – сказал папа утешительно.
– Как не взяли б? – удивилась бабка. – У нас всех берут. У меня вот зеть с сыном и племянницей уплыли.
– В Петербург? – нахально спросил Илья, зорко приглядываясь к старухе.
– А вы откуда знаете? – обрадовалась, но тотчас же спохватилась и насторожилась та, а у Сережи еще сильнее и обиженнее задрожала обветренная нижняя губа.
– Все равно бы нам каюты не досталось, Серенький, – досадуя на непонятливую старуху, упорствовал Павел. – А на палубе плыть – что за радость? Мы на самолете полетим, это в сто раз лучше.
– Ты знаешь, сколько стоит билет? – усмехнулся Поддубный, и красивые глаза его сузились. – Я себе этого позволить не могу.
– Ой, милые, – запричитала бабка, – какой самолет! Это раньше, а теперь… Он и быват-то раз в неделю. По пятницам.
И, еще раз подозрительно посмотрев на Илью, покачивая головой и сокрушаясь об убегающей от шторма «Алуште» и своем беспутном зяте, который черт знает с кем водится и совсем не смотрит за детьми, пошла по дороге.
«Странный остров, – думал Макаров, идя вслед за кумом к гостинице, – то не хотел принимать, теперь не хочет выпускать, устраивает каверзы, обманывает» – и вдруг кольнула нелепая мысль, что пароход был последним и они опоздали не просто на его высокий, надежный борт, но опоздали вообще.
– А как же моя школа? – тихонько спросил Сережа.
– Не волнуйся, малыш, мы обязательно успеем вернуться.
– Тут, между прочим, есть своя школа, и ничуть не хуже, чем в Москве, – произнес оскорбленным тоном Илья. – Без всяких дурацких экзаменов.
– Тут мамы нет, – вздохнул Павел. – Ты прости меня, кум, за вчерашнее. Я правда, наверное, перевпечатлялся.
Шторм обошел архипелаг стороной, к вечеру ветер стал стихать, несколько раз принимался ливень и прибивал пыль, над землей и морем, уходя одним концом в воду, а другим в лес, поднималась и размывалась на небе радуга, наконец погода угомонилась, стало опять тепло, и после обеда они прогулялись до небольшой и недалекой пустыни, находившейся на южном склоне холма и защищенной от северных ветров. Прежде здесь была дача архимандрита, а теперь вся территория принадлежала музею, и веснушчатая девушка в зеленой брезентовой куртке взяла у них деньги за посещение примечательного места.
К рубленой даче – обычному небогатому домику с балконом вела лиственничная аллея, посаженная уже при лагерных властях, и устроен ботанический сад; возле высоких деревьев и кустарников стояли небольшие таблички с названиями видов растений на русском и латинском языках, росли розы, акации, яблони, кусты сирени и шиповника, а вправо и вверх, мимо засыпанного землей валунного амбара и колодца, была проложена тропинка к маленькой заброшенной часовне, откуда открывался вид на белый монастырь.
Сережа никуда больше их не тащил, думал о своем, а Поддубный стал вспоминать, как впервые оказался на этом месте, в восемнадцать лет, и подружился с разговорчивым музейным сторожем. Был восемьдесят первый год, в поселке работал один-единственный полупустой магазин, где спиртное продавали, как и по всей области, с двух до семи, а больше купить было нечего, над монастырем вместо порушенного креста возвышалась гулаговская пятиконечная звезда, старик, пригорюнившись, говорил про умершую христианскую веру, а горячий московский неофит с юношеским азартом возражал умиленному дедуле, что православная вера не умерла и Святая Русь еще воскреснет. Был ли жив тот старик и верил ли теперь, в последнее лето столетия, в воскресение Святой Руси изрядно повзрослевший Илюша Поддубный?
По дороге домой Сережа раскапризничался, однако отец не стал его больше стыдить. Он чувствовал себя виноватым перед сыном, оттого что все эти дни так мало времени с ним был, сперва болея, а потом бродя в одиночестве по тропам острова. Павел посадил мальчика к себе на плечи, и они шли по широкой дороге, перед детскими глазами тянулся лес, сливаясь в одну бесконечную полосу, потом показались вдали и медленно приближались, наплывали на идущих купола и кресты, башни и стены монастыря. Иногда навстречу им попадались люди, с любопытством оглядывали двоих мужчин и ребенка, но Сережа ничего не замечал. Его совсем не заинтересовали и древние филипповские садки – не имеющие ничего общего с настоящими садами большие искусственные пруды для разведения и содержания морской рыбы, отделенные от моря полуразрушенной грядой валунов, и так же равнодушно отказался он идти к последней из не увиденных ими достопримечательностей – переговорному камню.
Ни разу за все путешествие мальчику не мечталось перенестись домой так сильно, как в эту минуту. Не хотелось больше ни палатки, ни гостиницы, ни даже каюты на корабле, ни купе в поезде, но – дома. Он устал, и загорелое лицо его вдруг сделалось печальным и бледным.
– Крестничек, а крестничек, ты случаем не заболел? – обеспокоенно спросил Поддубный, чувствуя свою вину за вчерашнее несанкционированное Сережино купание в море.
Мальчик покачал головой. Еще совсем недавно он сказал бы о своем желании оказаться дома вслух, но за неделю с ним что-то произошло, он сделался не только по-взрослому рассудительным – чего говорить о невозможном! – но и очень сдержанным и даже скрытным.
– Давай теперь я его понесу, – предложил Илья.
– Не надо, я сам, – возразил Макаров.
Павлу было очень хорошо в эту минуту, он чувствовал, что ребенок вовсе не болен, а просто притаился, и тягостное, не оставлявшее взрослого человека в покое все дни предчувствие, что на островах с ними случится дурное, что подстерегает и неизвестно где встретит их беда и – как самое страшное острова отнимут у него мальчика, покинуло его, рассеялось по ветру и унеслось за море, душа успокоилась, и подумалось обыкновенно и заурядно, что их хождение по сухим песчаным дорогам и есть счастье, какое больше не повторится, потому что сын вырастет и не придется его вот так нести, и еще что никакого нового счастья, о котором он мечтал в молодости, уже не придумать.
Потом он вспомнил про жену, про ее беременность, подумал о том, что очень скоро опять станет отцом, будет волноваться, когда отвезет женщину в роддом, примется бродить по дому и не находить себе места, а потом потянутся бессонные ночи, детский плач, стирка, прогулки с коляской – он опять не будет себе целиком принадлежать, но зато придется еще больше работать и меньше путешествовать. Эта мысль не пугала и не огорчала его, теперь Макаров был ко всему готов и полагал, что переживет новое рождение более глубоко и осознанно по сравнению с прошлым разом, но даже если у него родится девочка, о которой он мечтал, вряд ли будет любить ее сильнее и глубже, чем быстроногого худенького мальчишку с исцарапанными руками, обхватившими, как оказалось, не слишком-то умную отцову голову.