– Веришь? Понимаешь?
Антонина слушала его с печальной улыбкой и не перебивала, но потом поднялась и сказала:
– Вот что, милый, поздно уже. Поезжай-ка домой.
– Но, Тоня, – взмолился Балашов, – я ведь серьезно. В конце концов, мы же муж и жена, нас никто не разводил. Мы ведь не старые еще, Тоня. Мы с тобой ребеночка еще заведем, хочешь? А детям скажешь, что я наконец приехал. Ну что ты, Тоня?
И он стал что-то еще говорить взахлеб про сад и разноцветные фонарики, которые привезет ей из Японии, а потом подошел к Антонине и попытался притянуть ее к себе и поцеловать.
Но Антонина вздрогнула, отошла от него и покачала головой:
– Нет, Балашов, поздно ты собрался. Отболело уж все. И дети в тебя давно не верят. Про золото на Камчатке. Лет-то знаешь сколько прошло? Иринка вон школу кончает.
– У тебя кто-то есть? – резко спросил Балашов.
Антонина хотела не отвечать, но против воли у нее вырвалось:
– Некогда мне было этим заниматься.
– Так что же, ты больше не любишь меня? Не нужен я тебе такой? Тебе удачливого подавай? – угрожающе проговорил Балашов.
– Ты, если хочешь, заходи, я буду рада, – ответила Антонина.
– Нет, ты постой. – Балашов яростно схватил ее за рукав и зашипел: – Мне нужна жена, слышишь? Жена! Если ты не хочешь быть мне женой, то развод, поняла? Немедленно, сейчас же! Развод!
– Как тебе будет угодно, – сухо ответила Антонина и высвободила руку.
Балашов ушел. У Антонины ночью разболелось сердце, утром она поехала на дачу, где были дети, и весь день провела с ними. А Балашов понял, что никогда и ни при каких обстоятельствах он не разведется с Антониной, это единственная твердая валюта, которая есть в его жизни. И от этой мысли ему стало легче, он подумал, что все не так страшно, у всех жизнь нескладная, и кто там разберет, кому хуже, кому лучше. Он нашел себе тихую работу, вечерами смотрел телевизор, а на выходные дни ездил на Истринское водохранилище ловить лещей. Жизнь перевалилась на другой бок, стала тихой и неяркой, и надобно было поудобнее устраиваться в саночках, которые легонько катились вниз.
Он стал ходить к Антонине, играл с сыном и иногда брал его с собой на рыбалку. Антонина ему ничуть не препятствовала, и единственное, что омрачало его отношения с семьей, было поведение дочери. Иринка на дух не переносила Балашова и всячески ему это выказывала. Ей ничего не стоило сказать ему дерзость или демонстративно уйти из дома, когда он приходил. Она наотрез отказывалась от любых подарков, а однажды, когда Антонины и Сережки не было дома, и вовсе не открыла Балашову дверь. Он не знал, как себя с ней вести, что отвечать на ее выходки, терялся и предпочитал приходить тогда, когда наверняка знал, что Иринки нет дома.
– Что, трепещешь перед дочкой? – спрашивала его Антонина. – И то, сам виноват. Прошлялся где ни попадя – что ж ты теперь от нее хочешь?
Но с Иринкой она разговаривала иначе:
– Доча, плохой он или хороший, не тебе судить. Он твой отец. Ишь чего надумала, собственного папашу из дома гнать.
– Папашу! – фыркала Иринка. – Где он был, этот папаша, когда мы все тут загибались? Он что, про нас помнил, приходил, помогал тебе? Тридцатник пришлет, откупится, и все дела. А теперь, конечно, детки выросли, здоровые, сильные, забот с ними никаких. Теперь он папаша! О старости, поди, думает, кто с ним будет нянчиться, когда все его бабы разбегутся. И вообще, я не понимаю, зачем он тебе сдался? Гнать его надо!
– Ну вот что, – отвечала Антонина уязвленно, – нужен он мне или нет, я буду решать сама. А ты сделай милость, не настраивай против него Сережку. Тебе он, может, и не нужен, а парню без отца плохо.
Сережка действительно относился к Балашову иначе. То ли потому, что был парень, то ли потому, что не застал того времени, когда Антонина лила из-за Балашова горькие слезы, но никакой неприязни к отцу он не испытывал. Он ни разу не задал ни отцу, ни матери вопроса, почему они живут порознь, не пытался их сблизить или примирить, был на редкость мягок и тактичен, но все же Балашов чувствовал в отношении сына к себе какую-то сдержанность, недоговоренность. Он искал в нем что-то от себя, то, что давало бы ему право сказать – это мой сын, моя кровь, мое продолжение, но ничего похожего на Балашова в этом четырнадцатилетием приветливом мальчике не было, и Балашов испытывал чуть ли не разочарование и бессилие. Откровенно не принимающая его дочь была ближе и понятнее, чем сын. Балашов чувствовал, что Иринка не любит его за нечто конкретное, ощутимое, не любит, как умеют не любить спесивые девицы, которых он повидал немало. Сын же другое дело, иногда Балашову казалось, что тот проводит с ним время только из жалости, из уважения к тому обстоятельству, что Балашов является его отцом. И если бы не это скуластое лицо с тонкими губами, то Балашов вообще засомневался бы, его ли это сын. Он чувствовал в себе потребность влиять на сына, но откровенных разговоров не получалось, чаще они мучительно молчали, и Сережка снова по обязанности, что ли, рассказывал вялые истории из школьной жизни.
И тогда Балашов ощутил пустоту, но не ту азартную, острую после краха с японцами, а будничную и ровную пустоту, которая не свалилась как снег на голову, но правильно и в срок прибыла на станцию назначения. И напрасно Иринка никак не могла успокоиться и говорила матери, что с таким воспитателем из братца вырастет второй мерзавец, которому ничего не будет стоить бросить жену с ребенком и укатить от нее с любовницей, – воспитателя из Балашова не получилось, он тихо отстал от семьи и пошел скитаться дальше. Антонина только усмехнулась, опять на Камчатку поехал, котище седой, но зла на гулливого супруга не держала.
А годы шли, ничем не насыщенные, монотонные, но очень скорые, и после очередного юбилея Балашов заволновался, стал жадно хвататься за жизнь и искать развлечений, терпких и густых, как духи для женщин зрелого возраста. Но силы были не те и обаяние было не то, прелестные женщины с искристым смехом и рысистыми глазами уже охотились в иных лесах, а Балашову доставались другие, на которых раньше он бы и смотреть не стал. Они были капризны и противны ему, звали Балашова папашей, стоили много денег, и денег было не жаль, но хотелось напоследок прикоснуться к свежести и юности и взять там сколько можно соков и сил. Он чувствовал постоянный голод и страх, что не успеет ухватить жгучих земных утех, молодился и ухаживал за своим телом и кожей лица как холеная баба, жертвовал всем ради самого главного – непустой постели, потому что за простои приходилось платить временем, которого оставалось в обрез. Он окружал себя и свою квартиру романтическим ореолом, придумывал себе легенды, точно матерый шпион во вражеском стане, и все ждал, когда на его искусственные приманки попадется отливающая серебром здоровая рыбина с тугой плотью. Но когда она наконец попалась, почувствовал, что справиться с ней не сможет и рыбка сама утащит его в мутную глубину.
В доме отдыха, где Балашов имел обыкновение проводить часть отпуска, он познакомился с моложавой чернявой южанкой с диковинным именем Сабина. У нее были блестящие, цвета спелых маслин глаза, небольшие усики на верхней губе и густой, тягучий голос, бросавший кавалера в сладкую дрожь. Она нашла его в толпе самодовольных мещан, видела в нем родственную душу, разочарованную и усталую, и звала степным волком. Она томила и выдерживала его весь срок, рассказывала о своей трагической судьбе и неких обстоятельствах, которые мешают им соединиться, и под конец пала. Потом приезжала к Балашову из Днепропетровска, они пили красное вино, проводили ночи напролет в неге и любви, и после этих набегов утомленный южным темпераментом любовник приходил в себя несколько дней. Балашов слал Сабине жалостливые письма, умолял ее не бросать его, писал о новом смысле и тайне, озарившей его трудную жизненную стезю, Сабина велела терпеть и ждать, надолго исчезала, но однажды приехала к нему и объявила, что преграда, разъединявшая, рухнула и отныне они смогут принадлежать друг другу.