– Не сердитесь на меня, Фолькер, – сказал он, повернувшись к водителю. – Я не могу здесь оставаться больше.
– Ностальгия? – спросил Фолькер. – Ви русские не может жить без Россия. Я помню, так сказал меня хэрр Голдовски.
– Может быть, и ностальгия, – ответил Тезкин, – тоска, да только не по Родине. Мы, наверное, больше не увидимся, Фолькер. Я очень благодарен вам, вы и сами не знаете, сколько для меня сделали.
– Не увидимся? Ви думает умирать? – улыбнулся немец.
– Нет, Фолькер, я об этом не хочу думать, но если я умру, то обязательно попрошу, чтобы вам об этом сказали, и заранее приглашаю вас на свои похороны.
– Алекзандер, – сказал Фолькер прочувственно, – я давно хочу сказать вам одна вещь. Я знаю вам только несколько месяц, но мне окажется, что уже много лет. Но я вам совсем не понимаю. Почему ви не может, не хочет употреблять свой талант? Почему ви так равнодушен с собой? Я не понимаю это, Алекзандер. Ви только тридцать лет, и ви совсем не имейт воля к жизни. Я люблю вам, но так не можно жить.
– Я не знаю, Фолькер, я ничего не знаю.
– Это плохой ответ, Алекзандер. Скажите мне, почему в ваша страна, если человек честный, умный, как это ви любит так слово – порядочный, он ничего делает, он не борется, он отступает, мельчит, а вместо он приходит другой, вор, несовестный? Что это?
– Вы хорошо научились говорить по-русски, герр профессор, – усмехнулся Тезкин. – Но об этом спросите кого-нибудь другого. У нас был тяжелый век, нас истребляли, и мы занимались самоистреблением, и, быть может, мы выродились как нация, может быть, прав был Чаадаев, и мы задуманы Богом, чтобы дать миру отрицательный урок, я не знаю. Но мне кажется, мы просто ушли вперед.
– Вперед? Ви не ошибся, Алекзандер?
– Нет, – покачал головой Тезкин. – Когда-нибудь вы нас догоните и поймете меня.
– Это есть ваш, как это сказать… я знаю только немецки… мессия, ви меня понимает? Такой любовь или лучше как к женщина?
– Страсть к мессианству?
– О, да, я это хотель говорить. Этот страсть сильно вас мешает. Ви, русские, не любит работать, ви только спорит, говорит и думает, ви есть самый умный, самый лучший. Ви должен это освободиться.
– А зачем?
– Ви этот спрашивает сериозно?
– Да.
– Я вам не понимаю, Алекзандер. Я вам совсем не понимаю. Ви может сравнивать Россия и Германия. Мы имейт много проблемы, но ви… Ви же купите русский газеты.
– Знаете, Фолькер, когда я был ребенком, а я был до поры до времени обыкновенным советским ребенком, я всегда с ужасом думал, как живут люди в капиталистических странах и что было бы со мной, родись я не в Советском Союзе.
– Пропаганда?
– Пропаганда. Теперь, когда я увидел, как вы живете…
– Ви не понравился?
– Нет, это оказалось гораздо лучше, чем я предполагал. Я боялся увидеть что-то вроде наших лавочников и наперсточников. Но я не об этом хочу сказать. Моя жизнь была не самой удачной, мне, если хотите, крупно не повезло, но все равно я с ужасом думаю, что было бы, если б моя жизнь прошла не в России, а в вашей чудесной, милой стране.
– Это очень жалко, что ви так думать.
– Что делать, Фолькер! Я всегда вам говорил, что вы меня не поймете.
Они замолчали и не сказали больше друг другу ни слова.
Из зоны лугов дорога поднялась туда, где лежал вечный снег, на склонах гор замелькали лыжники в разноцветных костюмах, Саня стал задыхаться, но, по счастью, машина вскоре свернула возле небольшой деревни и подъехала к ограде. У ворот их уже ждали.
Медсестра провела Тезкина на территорию лечебницы.
– Фрау Катарина в саду.
Александр пошел по ровной сосновой аллее, где разгуливали пожилые дамы с отсутствующими глазами, и вскоре увидел Козетту. Некоторое время он глядел на нее не приближаясь: не то чтобы волновался, но боялся испугать. Катя показалась ему почти не изменившейся – только лицо ее, несмотря на горный загар, было исхудавшим и бледным.
В следующее мгновение она почувствовала на себе взгляд, повернула голову, но не вскрикнула, не обрадовалась, не удивилась, а печально и ровно произнесла:
– Саша? Ты тоже сюда попал?
– Нет, – сказал Тезкин, – я приехал, чтобы забрать тебя.
– Ты опоздал, милый.
– Я искал дом, где не будет никого, кроме нас двоих, – проговорил он, дотрагиваясь до ее потемневших волос, а затем вдруг отвернулся, закашлял, и на платке у него расплылись пятна крови.
Но Катя ничего не заметила.
– Почему ты мне не сказал, что приедешь? – спросила она тихо.
И вдруг вцепилась в его рубашку, обняла, заплакала, и тогда словно из-под земли показалась медсестра и привычным движением быстро сделала ей укол.
– Вы хотите забрать ее сегодня?
Эпилог
О дальнейшей судьбе Александра Тезкина остается рассказать совсем немного. Несколько дней спустя они вернулись в Москву и тотчас же уехали в деревню. Была середина мая, только-только распустились листья, и вдоль железнодорожных путей, на пустырях, всюду, где только возможно, копали землю под огороды.
Всю дорогу Катя молчала, не отходя от Тезкина ни на шаг. Когда они добрались до домика на берегу реки, она забилась в угол и смотрела вокруг тревожными глазами. Сане казалось, что никогда уже не вернется к ней прежняя веселость. Он водил гулять ее в лес, вдоль реки и к лесному озеру. Она шла за ним безучастно, молча глядела, как он сажает картошку, разговаривает с обрадовавшимися его приезду бабками, ходила вместе с ним на могилу к умершему весною на Пасху дедушке Васе.
Она научилась печь хлеб и собирала в лесу землянику и морошку, но ночью плохо спала и плакала, забываясь только под утро. Саня сидел возле нее, не отпуская руки, и готовил настои из лесных трав по совету осиротевших без деда старух.
От этих ли трав, от деревенского воздуха или от того, что ночи в августе стали темнее и дольше. Катерина мало-помалу начала успокаиваться. Сон ее сделался крепким, и как на фотобумаге проступают очертания человеческого лица, так и Саня стал постепенно узнавать в этой отрешенной от всего женщине свою возлюбленную, к которой стремился всю жизнь. Однако ж самому ему становилось все хуже. Болезнь снова стала стремительно развиваться, и осенью у него пошла горлом кровь. Козетта хотела везти его к врачу, но он отказался, сказав, что это скоро пройдет, уверяя себя, что еще до весны у него есть время. В ноябре она повезла его в Москву. Несколько дней его не брали в больницу, требовали каких-то справок, потом все-таки положили. Пробовали разные лекарства, пытаясь оттянуть печальный исход, – ничто не помогало.
Последние дни он был в совершенном бреду и говорил, что хочет вернуться обратно в забайкальскую степь, звал воспитательницу Ларису Михайловну и просил, чтобы ему принесли гречневой каши с молоком. Когда же его затуманенный взгляд натыкался на сидевшую рядом женщину с красными от бессонницы глазами, он умолял ее уехать и говорил, что Бог рассудил ему умереть в девятнадцать лет и никто не имел права вмешиваться в этот замысел, что он не желал видеть того, что произошло с близкими ему людьми и его страной в эти десять лет, и что мир, быть может, еще пожалеет, что Господь не призвал его к себе в тот год, когда было назначено, и дал отсрочку, как жалеет теперь он, Тезкин, об этих прожитых годах. И что последние времена скоро все равно настанут и никакие праведники и молитвенники не удержат мир от падения в бездну, но бояться этого не надо – не надо страшиться Божьего Суда, ибо там будут не осуждать, но разбираться, нет правых и виноватых, кроме одного человека, которому никогда не простится то, что он сделал… Дальше речь несчастного стала совсем бессвязной, он произносил отдельные слова, просил пить, и только перед самой кончиной сознание его прояснилось, и он узнал свою мать, братьев, Голдовского и Катю.