– Я это слово первый раз услыхала, когда мне исполнилось двадцать лет.
Дедушка в воспитание сыновей вмешивался смотря по обстоятельствам: он был любимым, но все ж приходящим папой. Правда, однажды, когда один из братьев поймал стрекозу и стал отрывать ей крылья, Алексей Николаевич схватил его за руки и стал их выкручивать, приговаривая: «И мухе бывает больно!» Но такие уроки давались не часто, и повседневная жизнь деда по преимуществу состояла из походов по гостям, по букинистическим и антикварным магазинам, где его хорошо знали, он был всегда аккуратно, хотя и небогато одет, весел, любезен и приезжал на дачу в сшитой бабушкой и бережно зашитой синей толстовке или в лапсердаке, в начищенных зубным порошком парусиновых туфлях, приезжал отдохнуть в гамаке под соснами, громко цитируя «а вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют» или же «спрятался месяц за тучку, не хочет он больше гулять. Дайте же, барышня, ручку к пылкому сердцу прижать», после чего возвращался к своему Тузику или к другой подружке, и снова текла размеренная жизнь сорокалетней женщины и ее троих детей. Если ночами кто-то из них просыпался, то мог увидеть, как мать, склонившись над чертежной доской, выполняет неурочную работу, копируя карты или чертежи. Но у них было все, что положено иметь детям: игрушки, конструктор, книжки, санки, лыжи, коньки, они хорошо питались, ходили аккуратно одетые, читали вместе с матерью книги и никогда не видели свою родительницу растерянной, плачущей, отчаявшейся. Да она и не была такой. Умела преодолевать все и учила тому же их.
Рядом с летним домиком в Болшеве располагалась дача партийного деятеля Томского, на которой тот застрелился в августе тридцать шестого года, а потом в освободившийся дом въехал Папанин, улицу к его дому вымостили белым камнем и, по воспоминаниям моей матушки, каждый день летчик выходил на улицу здороваться с ребятней, грозно спрашивая, все ли вымыли руки. Папанин хорошо запомнился, запомнились птицы, от их пения просыпались по утрам, обливание холодной водой, грибы, майские жуки, среди которых особенно ценились самцы с черной гривкой, Черное озеро и речка Клязьма, куда они босиком ходили купаться и ловить рыбу, только что построенный водоканал, матрасы из конского волоса, который каждый год перебирали, и огромные пуховые подушки, оставшиеся с дореволюционных времен, походы за молоком в деревню Куракино, поля, васильки, костры, которые обожала и бабушка и дети, но позднее я подумал о том, что в тех же краях жила как раз в ту пору, правда, короткое время одна, себе на беду вернувшаяся из эмиграции, немолодая женщина, которая после ужасной смерти своей прославилась совсем другими, чем у бабушки стихами – великая, недосягаемая, а тогда никому не нужная, брошенная и преданная. Ее бабушка помнить не могла, хотя кто знает? – может быть и встречала летом тридцать девятого года на поселковых улицах или по дороге на станцию сутулую, дурно одетую с отрешенным выражением близоруких светлых глаз. Если б они двое остановились поговорить, то наверняка нашли бы о чем. Не о поэзии, так хотя бы – мой милый, что тебе я сделала?
5
А затем наступила война. Сорокачетырехлетнего деда с его диагнозом на нее не взяли, и когда началась эвакуация, то на расширенном семейном совете, состоявшем из двух женщин и одного мужчины, было решено деду с бабушкой и детьми отправляться на Алтай, а Тузику сторожить две московские жилплощади, внося за них своевременную квартплату. Чья это была идея, с каким сердцем уступала Тузик мужа и отпускала его к бывшей жене – не знаю. С каким принимала его бабушка – тем более… Но так, благодаря общему несчастью семья на время соединилась.
Эвакуация запомнилась моей матери постоянным и нестерпимым чувством голода, когда даже злополучный колосок с подмосковного поля мог пригодиться не в качестве наглядного пособия по ботанике, а вызвать воспоминание о предвоенном достатке. В далеком, расположенном на границе с Казахстаном алтайском селении с чудным названием Саввушка, где в незапамятные времена покупал купец Алексей Коняев зерно и думать не думал о том, что на Алтай занесет судьба его потомство и оно будет сводить там концы с концами; в предгорьях снежных вершин, где двести пятьдесят дней в году над древними скалами и дивным Колыванским озером светило солнце и прозрачными ночами зажигались на ясном небе сумасшедшие звезды, где летом стояли, как там говорили, жары, а зимой падали страшные морозы и задували дикие неслыханные ветра-ураганы, и было непонятно, как не уносят они с собой избы, если всего за несколько столетий им удается обтесывать каменные глыбы в степи так, что те превращаются в фигуры животных и людей; в деревне, где еще были живы народные обычаи и на Рождество друг к другу в гости ходили с колядками ряженые, врываясь с клубами морозного дыма в натопленное помещение и обсыпая комнаты зерном, а в красном углу в каждой избе висели иконы и даже коммунисты их не выбрасывали; в старинном селенье, жители которого делились на старожилов-чалдонов и переселенцев столыпинской реформы и происхождения своего никогда не забывали, хотя и те и другие были люди молчаливые, добротные, крепкие – в этом реликтовом краю приезжие из Москвы устроились работать в школу. Дед преподавал гуманитарные науки, а бабушка обучала автохтонов французскому языку, объясняя им, что папа по-французски будет папа , мама – маман , а бабушка – гранд-мер , что буквально означает старшая или великая мать – сочетание слов, которое точнее всего характеризовало ее саму и могло бы служить еще одним названием для моего пестрого повествования.
В эвакуации жили тяжело, но как позднее в один голос утверждали оба моих дядюшки, исключительно по собственной нерасторопности. Сначала их поселили в доме при школе, но для зимы он не годился, и в ноябре учительская семья въехала в Демкин дом. Демкиным его нарекли по имени кулака Ильи Демкина, отправленного несколькими годами раньше на север. Никто из жителей Саввушки в просторную с тесовой крышей избу, богатым двором и обширным приусадебным участком селиться не пожелал: боялись, что Демкин вернется, а эвакуированным или, как говорили «выковырянным», из Москвы, терять было нечего. Квартира, особенно после московской коммуналки, была просторна, хороша – да только где им, горожанам, неумехам, с ней было управиться и как это пространство зимой обогреть? Деньги в школе платили мизерные, зимой почти не давали дров, русскую печь топили отсыревшими кизяками и, случалось, торопясь пораньше ее закрыть и сберечь тепло, угорали. Электричества в селе не было, и из жести, намотанной на гвоздик или квадратик с дыркой, куда вставляли жестяную трубку с фитилем, делали коптилку, а драгоценный керосин наливали в пузырек из-под лекарств. Светильник был хорош не только для чтения, но и для того, чтобы прожигать швы на одежде, где скапливались вши и гниды. «Мама. Ночь. Темно. Дети спят. Просыпаюсь до ветра. Она сидит у светильника и давит вшей ногтями двух больших пальцев на старенькой детской одежде, – вспоминал средний дядюшка и нравоучительно перечислял: – Блоха, клоп, таракан – все были. Без них эпохи не понять». Старший же извлек из тех военных лет любовь к земле. Когда у нас появилась дача в подмосковной Купавне с участком в восемь соток болотистой земли, Николай Алексеевич не раз говорил ленящимся пропалывать грядки с морковью и капустой чадам и племянникам: