— Ты нас, бабушка, не бойся, никто тебя не тронет. Ты женщина хорошая и иди себе куда идешь. А вот эта сучка, — указал он на Зинку, — что нам в прошлый раз яйца тухлые подсунула, счас заплатит.
Зинка побледнела и заголосила:
— Тетя Маня, не уходи, тетя Маня, погоди меня.
— Иди, иди, бабушка, — ласково сказал тот же мужчина, — она сама дорогу найдет.
Маня дошла до опушки леса, села на поваленное дерево и стала ждать. Зинка появилась через час, растрепанная, с шальными глазами.
— Отделали они тебя? — с ужасом спросила Маня.
Продавщица бухнулась на колени:
— Христом Богом прошу, не говори никому. Лафтя прознает — убьет меня.
Маня пообещалась молчать.
Однако надеяться на ее молчание было столь же тщетно, как на то, что на рассвете петух не пропоет.
Она честно крепилась до утра, а потом пришла из магазина дочка и спросила:
— Чего-то Зинка добрая такая нынче? Масла мне на весы шлепнула полкило, да исчо довесок поклала, а денег лишних и не взяла?
— А то, — ответила Маня и все ей рассказала.
Манина дочка рассказала соседке, та своей крестной, а назавтра полдеревни знало о том, что Зинку-продавщицу трое мужиков в лесу отделали за то, что она им яйца тухлые подсунула. Но дальше эта история так и не пошла.
Сама же Зинка была уверена, что никто об этом ничего не знает, а когда бабу Маню закопали на старском кладбище, и вовсе уверовала, что все шито-крыто. Так что если промеж баб вдруг заходил разговор о лагере, она всякий раз уважительно говорила:
— А мущины там справедливые были.
Бабы прятали на лице улыбку и гадали, что бы сделал Лафтя, если б обо всем узнал.
С той поры много воды в речке Мудьюге утекло к Белому морю, вымерла добитая всеми новшествами и попечительством народной власти деревня, а нанесенная в молодости обида не проходила, но становилась резче и горше.
Жили они в те годы по-разному. Зинку вскоре выгнали из продавщиц да едва под суд не отдали, а Руфина всем на удивление вышла замуж за освободившегося заключенного. Звали его Арефом. Они жили тихо и нелюдимо, он ни с кем из мужиков не сходился, работал скотником в колхозе, и никто в Старом не знал, счастлива Руфина или нет.
Но прожить вместе им довелось недолго. У Арефа вдруг обнаружилась грыжа. Руфине посоветовали мужика с таким делом в больницу не отправлять, а сходить в соседнюю деревню к одной женщине, которая грыжу заговаривать умела. Руфина не послушалась, решила, по науке верней будет, да и в больнице успокоили, сказали: через неделю мужик здоровей прежнего вернется. А привезли его в гробу. Дело было в апреле, гроб везли по рыхлому зимнику на трелевочнике, затем на лодке через вздувшуюся после ледохода Мудьюгу. Руфина не плакала, не убивалась, а как-то сжалась вся и застыла.
А год спустя после его смерти попала она в больницу сама — руку обожгла сильно. И там медсестра, узнав, кто ее муж, заплакала, а потом призналась, что это она в его смерти виновата. После операции забыла капельницу вовремя убрать. Медсестра плакала, и Руфина заплакала вместе с ней, а сама думала: вот женщина какая, могла б смолчать, а не смолчала.
И у Зинки тоже горе было. Пришел из армии единственный их сын, но в колхозе работать не захотел. Только на гулянки ходил да водку пил. Лафтя терпел, терпел, а потом и говорит:
— Иди-ка сам на водку зарабатывай.
А тот ни в какую. Лафтя тоже уперся — денег не дает. И нашли парня через неделю в петле.
Так что по обеим жизнь телегой груженой проехалась, и кто теперь скажет, что была когда-то Зинка молодой девкой и ходила павой перед соперницей. Нынче обе старухи. Руфина-то, пожалуй, и покрепче была, хоть и старше. Она сама всю работу по дому делала, а Зинка деда своего ругала, но больше на диване лежала и жаловалась на давление. Слово это было неизвестное, городское, и отношение у баб к нему было трепетным. Про город они говорить любили — там жили бросившие их дети.
А между тем в Богом и людьми забытыю деревушку стали доходить смутные слухи, что в этих самых городах всюду голых девок показывают, есть скоро будет нечего. Но самое страшное, говорили, скоро и до них дойдет эта чума и перво-наперво распустят колхозы.
Боялись этого в Старом все, кроме деда. Они давно уже забыли, сколько муки из-за этих колхозов было принято, как людей из домов выгоняли, как у Руфины, когда отец ее был еще жив, дом хотели отнять.
Но теперь-то, думали старухи, кто теперь о них вспомнит, о семи несчастных старых душах? Кто им мучицы и конфет привезет, кто пенсию станет платить? Нет уж, горбатились они всю жизнь на этого барина и помирать при нем будут. Так старухи между собой решили и на том стояли.
А Лафтю, для которого весть об изгнании товарищей была слаще ягоды земляники, они и слушать не захотели. Он, дурак, всю жизнь против рожна пер.
Еще в те времена, когда уполномоченный приедет и начнет приказывать, что где сажать, как гаркнет Лафтя:
— Начальства развелось — на х… посылать не успеваешь.
Сколько раз Зинка мысленно с ним прощалась, увезут за длинный язык, но так Лафтю и не тронули. Всю жизнь героем, единоличником проходил. Но ведь все равно пришлось на колхоз работать. А куда денешься от него?
Мельница была у Лафти ветряная, сломать пришлось — больно высок налог. Пошел он работать на колхозную пилораму. Двадцать лет без малого отработал. А потом обидели старика. Случилось это на колхозном собрании. Поскольку народ туда по своей охоте не шел, всем уж давно все равно стало, что за них решат, то распорядилось начальство каждому, кто придет, давать по пяти рублей.
Лафтя, стало быть, тоже пришел: все ж пять рублей деньги немалые, на бутылку хватит. А ему только трешник подали, потому что не член колхоза.
Дед рассвирепел, швырнул трешник бухгалтерше в лицо и ногами затоптал:
— Как работать, так просят. Некому, говорят, больше. А как деньги платить — не член. У, змеиное вы отродье!
Он выскочил из клуба вон и пообещал, что ноги его больше на пилораме не будет. А на следующий день в Старом появился председательский газик и сам председатель вручил деду деньги сполна.
Лафтин авторитет поднялся на неимоверную высоту, но мнение деда о колхозе не изменилось, и, как с трибуны перед бабами, он требовал:
— Пускай землю мужику отдают! И мельницы разрешат. А то взели моду, все зерно увозят, а мы тут жди: соизволят товаришши мучицы подбросить или нет.
— Да кому она нужна-то теперь, земля твоя, старый? — возражали бабы. — Тебе, что ль? Ну так бери — вон ее скока! Иль нам?
Дед сжимал кулаки, плевался и, если сильно был заведен бабским скудоумием, шел к Руфине, единственной, кто ему не перечил.
— Лико ты какой, — говорила Зинка, и в ее голосе сквозило восхищение: — Опять к этой бляди пошел. Дедко-то еще того, — подмигивала она бабам.