Какая крепче была, скотину держала, летом, когда воздух дрожал от слепней и оводов, забыв о болях в пояснице, старухи косили сено, по грибы и по ягоды ходили, а в глухую пору собирались у самой молодой из них, Зины Мазалевой. Весьма гордившаяся тем, что именно ее изба стала местом для вечерних посиделок, Зина заваривала свежего турецкого чаю и ставила на стол сухари и конфеты. Старухи к угощению не притрагивались. Пили только чай из блюдечек, и прижимистая Зина уносила тарелку обратно, чтобы снова выставить ее назавтра.
Говорили старухи о пенсиях и лекарствах, вспоминали былую жизнь, иногда слушали по радио концерт по заявкам или играли в карты, держась друг за дружку. К старости все они стали пугливыми, и если в деревню забредал незнакомый человек — какой-нибудь охотник или грибник, то напрасно он стучал в окна: напуганные бабки никому не открывали. Они давно продали все иконы и старые книги вежливым, улыбчивым людям, ходившим по деревням и дававшим за этот товар большие деньги.
Но теперь чужие наведывались в Старое редко. Наверное, мало кто помнил, что деревня такая есть. Даже скупавшие дома горожане досюда не добрались — слишком далеко и надежно было упрятано Старое.
Старухи жили сами по себе, и отношения между ними были причудливыми и странными. Они часто ссорились по пустякам, сплетничали, жаловались друг на друга, вспоминали старые обиды, говорили за глаза дурное, но деваться им было некуда, и вечерами они опять собирались вместе, как сбиваются в кучку испуганные птенцы.
Единственной, кто не принимал участия в этих посиделках, была Зинина соседка — Руфина. Она рано тушила свет, но Зина давно заприметила, что спать Руфина не ложится, а сидит и смотрит на освещенные окна, отодвинув занавеску.
— И че нейдет, че себе воображает? — говорила Зина. — Могла бы уж спесь-то свою одолеть. Что я ей худое сделала? Вот люди-то какие бывают злопамятные. Сколько лет прошло, а она все помнит. Ой, дедушко, шел бы курить на коридор, — поворачивалась она к Лафте, но тот ее не слушал, отрешенно курил самокрутку, а его потухшие глаза смотрели в никуда.
— Плохой стал дедушка совсем. Ничуть мне не помогает по хозяйству. Все одна делаю, все, — жаловалась Зина и загадочно прибавляла: — А к Руфине-то ходит.
Бабы охали, кивали головами, а назавтра кто-нибудь рассказывал Руфине, что Зинка опять ее вспоминала.
Яблоком раздора между Зиной и Руфиной был дед Лафтя. История эта, о которой так любили посудачить старские женщины, уходила в те далекие времена, когда только кончилась война и никакой Зины в Старом в помине не было. Руфину с двумя детьми бросил муж. Он пришел с войны, немного пожил и, быстро поняв, что, кроме пустых трудодней, в разоренной деревне ждать нечего, подался в теплые края, где жизнь, сказывали, сытнее. Хоть и грех было так думать, но чувство у Руфины тогда было такое, что лучше б его убили и жила она до конца дней как честная вдова. Скорее от обиды на свою долю, чем по любви, сошлась Руфина с Лафтей.
Жили они открыто, никого не таились — так тошно ей было, что плевать она хотела, что там еще люди скажут. Именно это бесстыдство и оскорбило больше всего деревню. Руфину не столько осуждали, сколько не понимали: ну как так можно?
Не она первая, не она последняя грешит, однако стыд-то надо иметь и разницу между законным мужем и полюбовником блюсти.
— Не вашего ума дело! — завелась Руфина. — Нечего в мою жизнь лезть!
Ну нечего так нечего, а только пожалеешь ты потом, девка, да поздно будет.
Прожили они вместе недолго. Осенью Лафтя подался на заработки в соседний район, Руфина собирала его в дорогу и виду не подавала, что это ее как-то трогает. На глазах у всех проводила, хоть и чувствовала женским чутьем: навсегда мужик уходит.
В самом деле, полгода спустя Лафтя вернулся с молодой женой. Та ходила по деревне, воротя от Руфины нос, в глаза и за глаза звала ее блядью, и говорила, что под один куст с ней не сядет. Руфина бы со всем смирилась, она ведь Лафте только добра желала, что молодая пришла засранка, смеет над ней насмехаться в ее же собственной деревне, — это было выше даже Руфининой кротости.
И ладно б одна Зинка. Та, положим, ревновала просто, боялась, как бы Лафтя опять не стал к полюбовнице бегать, — худо было бы то, что и бабы старские ее сторону взяли. Отлилось Руфине неуважение к общественному мнению. Зинка же не унималась, говорила, что Руфина порченая, оттого ее мужики и бросают, и Руфина, когда на улицу выходила, чувствовала себя словно раздетой под любопытными взглядами. А тут еще девки подрастают, и на них материнский позор ложится. Как быть?
Наконец встретила она однажды Лафтю и, гордость свою пересилив, взмолилась:
— Уйми ты, Христа ради, Флавион Васильевич, ведьму свою!
— Чего еще? — буркнул Лафтя, для которого вмешиваться в бабские дрязги было ниже собственного достоинства. Однако с женой поговорил, и та поутихла немного.
Развернулась Зинка в Старом вовсю. Года не прошло, как она прибрала к рукам деревню. Пошла работать продавщицей в ларек и завела там свой порядок: кому сколько захочет, столько и даст, а неугодных наказывает. Те шуметь пробовали, но Зинаида глоткой покрепче была, и пришлось отступиться, как отступились они когда-то перед такой же молодой и наглой советской властью.
Жизнь в Старом в те годы была несладкой, как и повсюду. Начальство приезжало не за тем только, чтоб урну для голосования привезти. Кто в колхозе работал, одни трудодни получал, а кто сам по себе жил, — таких много в Старом было, — тому еще хуже приходилось. Обложили их налогами, как волков красными флажками. Есть у тебя скотина или нет, держишь кур или не держишь, а мясо государству сдавай, яйца сдавай, молоко сдавай. Руфина бедствовала тогда отчаянно, еле-еле концы с концами сводила, до весны дотянет, а дальше хоть в петлю лезь. И простить Зинке, что та над ней измывалась и с деревней рассорила, не могла и по сей день.
А ведь была у нее возможность отомстить обидчице. И как отомстить! Знала Руфина про Зинку одну вещь: та ей за молчание руки бы целовала. Пожалела Руфина ее. Сама от людской молвы натерпелась и даже Зинке этого не пожелала.
Дело было вот какое. В те времена километрах в пятнадцати от Старого в Верховье работали на рубке леса заключенные. Были среди них и расконвоированные, и те, кто, срок свой отбыв, остался. Они все жили в поселке, и магазин там был куда лучше старского. Тогда бабы местные, страх свой перед зэками пересилив, стали ходить в Верховье и продавать там съестное. Мужики охотно покупали, деньги давали живые, было что на эти деньги купить.
Но вот раз пошла Зинка с покойницей бабой Маней в Верховье. Она там все ходы и выходы знала, к тому же у нее при ее должности излишки оставались. Все они удачно совершили и шли уже обратно, как вдруг нагоняют их трое мужиков.
— Стойте, бабы! — велят. — Вы откуда будете?
— Из Старого, — ответила баба Маня и задрожала: мужчины были видные и очень решительные.
Она хотела уж украдкой перекреститься, но тут один из них говорит: