В этот город его привезли пяти лет. Ехали из Казахстана через пол-России, и по дороге мать покупала мальчику на станциях кульки с горячей картошкой. Всю дорогу он молчал, потому что еще не умел говорить, но какие-то слова точно мучили его, они росли в нем, причиняя боль, как росли зубы, и мальчик нетерпеливо показывал матери на тянувшиеся за окном пространства степей, разъезды и редкие леса, мычал, но мать только вздыхала и ласкала рукой его стриженую голову. На пятый лень, промучившись с пересадками и ночным ожиданием поездов, приехали в волжский городок, где жила дальняя родственница матери. Мать робела перед этой строгой, неулыбчивой женщиной и, подтолкнув сына вперед, словно прячась за него, произнесла:
— Вот твоя бабушка, Коля. Ты у ней пока поживешь.
Ему сделалось страшно, на бабушку он смотреть и не смотреть боялся, а та осуждающе спросила:
— Чтой-то он у тебя такой молчун?
— Немой он, — вздохнула мать.
Ему же послышалось, будто мать сказала «не мой он», и он даже не заплакал, не закричал, а поперхнулся и стал кашлять и хрипеть.
— Я приеду за тобой, я скоро приеду, — твердила ему женщина, но чем больше она повторяла эти слова, тем страшнее ему становилось, он цеплялся руками за платье, точно силясь удержать. Затем вдруг успокоился и послушно позволил себя умыть, поцеловать, ничего не чувствуя, кроме немоты всего тела.
Потом они шли через пыльный приземистый город, дождались катера, и, когда мать поднималась по сходням, бабушка крикнула ей с берега:
— А дитя-то у тебя крещеное, у негодницы?
— Какое там крещение в степи, там и церкви-то нет! — прокричала в ответ мать и отвернулась от едкого дыма.
Обратно шли по другой улице, ветер дул им прямо в лицо, и теперь мальчик с открывшимся высоким лбом и прищуренными глазами казался очень взрослым. Бабушка заводила его в какие-то дома и говорила:
— Вот Господь послал на старости утешение, — и, помолчав, добавляла: — Убогий он.
— У Бога, значит.
Все думали, что он не только немой, но и глухой, и говорили при нем не стесняясь, осуждали его мать, и в каждом доме угощали пряником, конфеткой или моченым яблоком. Он же слышал и понимал все, о чем говорили эти люди.
Спустя несколько дней бабушка отвела мальчика в церковь, и веселый черноволосый батюшка окрестил раба Божия Николая, отнеся его по обычаю после таинства в алтарь. Там, у горнего места, перед громадной иконой шествующего Спасителя, мальчик вздрогнул и не в силах более удерживать рост слов, заплакал, и бабушка, стоявшая тут же рядом перед царскими вратами, услышала его срывающийся голос.
— Твой, твой, — звал мальчик не переставая, произнося это слово, пока испугавшийся священник не вывел его на улицу.
Бабушку это чудо поразило чрезвычайно. Она стала часто водить мальчика в церковь и учила его, как просить у Бога за отца, за мать и всех прочих людей.
— Ты молись, Коленька, молись, — шептала она, — ты дитя неразумное, безгрешное, твои слова до Бога легшее дойдут. Ты скажи так: прости, Господи, отца моего непутевого и мать мою грешницу, а еще скажи — прости, Матерь Божья, бабушку мою, верни ей дочку ее. У меня ведь, Коленька, дочка есть, только она помладше тебя будет, ей всего-то зимой годик исполнился.
Когда она вспоминала про дочку, глаза у нее делались безумными, точно проваливались куда-то, она крепко сжимала его плечо и говорила:
— Дочку мою, Катеньку. Я ее чужим людям отдала, сама отдала. Голодно было, муж у меня-то помер, из деревни мы ушли. Пришли в город на пристань, а там народу много, бабы с детьми сидят, все баржу ждут с хлебом. Дети плачут, бабы из сухих грудей молоко выдавливают. А тут на пристани дамочка така нарядна и мущина с ней. Ходят по пристани ровно по базару. К одной бабе подойдут, к другой и все на детей смотрят. А рядом-то товарка меня в бок толкает, они, говорит, дите себе выбирают. Им, вишь, обязательно девочка нужна, здоровая и маленькая, чтоб мать не помнила. И как она это сказала, так у меня сердце и сжалось. Встать хочу, уйти, а сил нет. И точно, подходят они ко мне, смотрят так жутко, а потом дамочка и говорит: «Мы можем вашу девочку взять». Только насовсем, говорит, иначе брать не будем. Я на баб смотрю, а те глаза в землю попускали. А сколько там детей просто так оставляли. Так нет же, таких не берут, по живому рвать хочут. Эта змеюка-то и говорит мне: вы, мол, женщина молодая, здоровая, еще нарожаете. А так умрет ваша девочка. Как сказала она это слова, помутилось у меня, Коленька, в голове и отдала я ей свою Катю. Господи, прости. Проси, проси, Коленька, Матерь Божью, одна у меня заступница. Вот и тебя мамаша бросила. Господи, что деется-то?
Бабушка была женщиной странной. Иногда она относилась к нему очень ласково, жалела, баловала, а иногда точно уставала от своей жалости, замыкалась в себе и по нескольку дней будто не замечала его. Но ее отстраненность была ему даже легче, чем заискивающее внимание. Он часто уходил на берег реки, садился и смотрел, как плывут пароходы и баржи, и гадал, на чем приедет мать. Это было самое высокое место в городе, на развалинах кремля, откуда было видно всю излучину сверкающей реки и можно было часами смотреть на текущую воду и забыть, где ты. Но потом приходила бабушка и в сумерках отводила его домой. Первое время он покорно шел за ней, но скоро ему стало казаться, что она приходит слишком рано и уводит его потому, что не хочет отдавать матери, а мать забыла ту пристань, где оставила его, и только с этого холма он увидит ее лицо. Бабушка ласкала его и как могла утешала, пыталась отвлечь, но все ее утешения только обостряли в мальчике любовь к матери и тоску об отце, и он вырывался и снова убегал на берег реки и просиживал там до самой темноты, когда становилось зябко, и суда выплывали на плес, качаясь своей черной громадой и смягчая ночь дрожащими огнями и гудками.
Однажды бабушка равнодушно сказала:
— Не приедет она. У ней теперь новая семья.
Постепенно он стал привыкать к этому городку, ему пошел восьмой год, и его взяли учиться в школу. На зиму он забывал о матери, вместе со всеми детьми катался на санках с крутых берегов и потом по льду, но когда весною этот лед таял и медленно уплывал по течению, душа мальчика начинала тосковать, и он взбирался на холм, ожидая первый буксир, а вслед за ним первую баржу, идущую на створ у подножья холма.
Жизнь была тихой и казалась стоячей, медленно наступало лето и перекатывалось стрекотом кузнечиков в высокой траве, кучевыми облаками над рекой, недвижимым мутным солнцем, отражавшимся в пузырящейся воде, и вместе с этой водой уходила вниз по течению жара, становились ветреными и зябкими звездные, пахнущие кострами и рыбой сентябрьские ночи. И после каждого лета он чувствовал, что вырос, и бабушка, сама нарядно одеваясь, вела его в магазин, долго выбирали и примеряли новую одежду, жесткую, неудобную, но праздничную и сулящую волнение радости. А потом бывала грибная осень, блестящая и недоступная, как учительница, приходившая в ожидании снега и ледостава на реке, каникул, сверкающих шаров и звезды на школьной елке.