Уверенность, что война эта вот-вот кончится, не покидала старика до осени. В городе уже шла эвакуация, давали по карточкам крупы и хлеб, в небе зависли дирижабли, крыши и стены домов закрывали безобразные, аляповато разрисованные полотнища, и уходили на фронт добровольцы – ничто его не пугало, и он отмахивался от всех слухов, но в одну ночь, казалось бы тихую и покойную, когда ни один самолет с бомбами не прорвался в Москву, старик внезапно проснулся от ужаса. Он разбудил музыкантшу и не велел ей спать до утра, но ужас не проходил, ужас метался маленьким зверьком по комнате с опущенными шторами и крест-накрест заклеенными окнами, и вслед за этим зверьком заметался и сам старик, бросился с утра к первой жене, но, не привыкший решать ничего серьезного, он не знал, как быть дальше и что теперь делать. В конце концов за него рассудили обе женщины, кротко договорившиеся между собой, что старик уедет с семьей в эвакуацию, а музыкантша останется в Москве караулить их квартиру.
Так все и вышло, но с того дня, как забитый до отказа товарняк медленно потащил их за Урал, пошла наперекосяк вся его прежняя жизнь. Чужая изба при сельской школе, дурная пища, холод, тараканы, скука, и даже на улицу выйти было неприятно: деревенские женщины смотрели с осуждением на его вальяжную фигуру в старорежимном пальто с бобровым воротником, не стесняясь громко злословили за его спиной, и, с детства привыкший к кланяющимся мужикам и бабам в усадьбе, он чувствовал себя крайне неловко – но не объяснять же было всем подряд, что его комиссовали на законном основании, и большую часть времени старик сидел в избе возле печи и вспоминал.
Он вспоминал Рождество, громадную елку в жарко натопленной сверкающей зале, вальс из «Щелкунчика», женские платья, туфельки и стыдливую, подарившую ему первые ласки любви гувернантку – белокурую немку с таинственным именем Лотта. Эта Лотта сильно нуждалась и не могла отказаться от той солидной доплаты, которую положил ей за определенные услуги заботившийся о гармоничном развитии сына адвокат. Но старик таких подробностей не знал, приходившая к нему по ночам Лотта осталась в памяти трогательно чистой и нежной, и теперь он шептал ее имя, забывая на время о стуже и пронзительных злых глазах.
В это самое время сыновья промышляли на улице и искали, где бы стянуть дров. Жена не находила себе места, тревожно расхаживала по горнице, то и дело выходя на крыльцо и выпуская драгоценное скудное тепло. Старик прижимался к печке и в ответ на упреки о бессердечности рассудительно замечал, что мальчиков вряд ли поймают, а если и поймают, то отпустят скорее, чем его. И все выходило так, как он говорил, наловчившиеся мальчишки приносили в дом дрова, разбирали чужие заборы и ограды для скотины, жадно и некрасиво ели суп из картофельной шелухи, сморкались, толкались и дразнили любимицу старика четырехлетнюю дочку, не понимавшую, что идет война и жизнь может быть другой. На отца они даже не глядели – за эти несколько месяцев из самого обожаемого и великого человека он превратился для них в ничто, и старик с горечью понял, что им стыдно за него перед другими мальчишками, у которых отцы ушли на фронт.
А война и не думала кончаться, все больше похоронок приходило в уральскую деревню, все яростнее и жутче были глаза у высохших деревенских женщин, сыновья воровали теперь не только дрова, но и все что плохо лежало. Приходил председатель колхоза, контуженный артиллерист с пустым рукавом, грозился их выследить и на месте прибить, жена рыдала, и совсем больше не звучал в памяти старика чудный вальс. Как же не похожа была эта война с белокурыми немцами на ту, что он помнил юношей, и если тогда ему хотелось пусть уж не прямо на фронт, но хоть какую-то лепту внести в защиту Отечества от нашествия иноплеменников, и в благородном порыве было отказано от дома Лотте, то теперь стало все равно, и лишь одно желание им владело: скорей бы все это кончилось, так или иначе, те победят или другие, но он вернется к прежней жизни. Зачем доверился он неразумным женщинам и дал себя увезти? И старик стал искать путей в обход всех действовавших правил выбраться из этого проклятого места, но ему всюду отказывали, никто слышать не хотел, что его законная молодая жена осталась в далеком городе, но него смотрели с подозрением: какая тут может быть Москва, когда враг у Волги и Верховный издал приказ «ни шагу назад». Только летом сорок четвертого с началом знаменитых сталинских ударов по отступающему врагу удалось договориться, что им разрешат уехать на грузовой платформе, сопровождая трактор.
На этой платформе ехали почти месяц, плохо закрепленная машина однажды, когда состав резко дернулся, тронулась с места и придавила гусеницей руку старшего сына. Это была ужасная минута; ни освободить руку, ни столкнуть трактор не удавалось, шестнадцатилетний мальчик не плакал, потому что потерял сознание, металась обезумевшая мать, что-то кричали на станции осаждавшие поезд люди, а старик застыл как зачарованный. Наконец состав снова дернулся, трактор откатился, и парня вытащили.
Теперь, много лет спустя, ни этой платформы, ни уральской деревни, ни голода старик не помнил, воспоминания умерли в нем, оставив в душе лишь глухую тоску и пустоту, – да и куда он рвался, на что надеялся, смешной человек?
Подурневшая, постаревшая лет на десять музыкантша, зарабатывавшая на жизнь перепиской нот для генеральских жен, не смогла отстоять квартиру, куда вселилась грозившая доносами еврейская семья, и им пришлось жить вшестером в маленькой комнате: он, две женщина и трое детей. Сыновья стыдились теперь музыкантши, дерзили ей, и самое страшное, привыкшие воровать там, продолжали заниматься этим и здесь, пропадали в расплодившихся после войны блатных компаниях, и до утра не смыкали глаз еще больше сблизившиеся женщины. Жили впроголодь, не в чем было отправить в школу дочку, да и к тому же каждый месяц заставляли записываться на заем, восстановление, долг перед родиной, как все это обрыдло, и старик, никогда не отягощавший душу поздними раскаяниями, вдруг с обидой подумал, что не надо ему было в пятнадцатом году возвращаться кружным путем из Швейцарии в Россию, надо было остаться в вечно нейтральной стране с верной и нежной, нестареющей Лоттой, никогда не допустившей бы, чтоб ее воспитанника ждала такая учесть.
Между тем старшего сына пришлось отдать в военное училище, средний пошел на завод учеником токаря, и старик оставался на долгие дни с одними женщинами. Угрюмый, молчаливый, он наводил на них ужас, словно неведомый зверь, странным образом поселившийся среди людей. Музыкантша мучилась и испуганно говорила, что он наложит на себя руки, не знала, как ему помочь, и вот тогда-то, в это унылое время и случился тот неправдоподобный, фантастический выигрыш по одной из облигаций. Выигрыш этот достался именно ей, и пораженная, оглушенная женщина уже хотела о нем громогласно объявить, но в этот миг замечательная мысль пришла ей в голову. Она положила заветную облигацию в пачку к старику и стала ждать, в уме уже решив, как кстати сейчас будут эти деньги и на них можно будет купить швейную машинку, пальто, шубу для девочки, отправить продуктовую посылку в училище, но более всего радуясь за мужа, который вот-вот обнаружит выигрыш и, может быть, этим как-то утешится.
Однако ничего подобного не произошло, муж ничего не говорил, разве что стал еще больше угрюмым и скрытным, и простодушная женщина решила, что скорей всего она что-то второпях напутала, и выкинула эту историю из своей легкомысленной поседевшей головы, но страшная беда случилась в их доме полгода спустя, в лето тысяча девятьсот сорок седьмое от Рождества Христова, когда грянула с кремлевского небосклона на головы обывателей денежная реформа, унеся их скромные и нескромные сбережения в государственную казну, реформа, о которой сорок с лишним лет спустя, когда сидел старик один в пустынном коридоре, вновь заспорили ученые мужи на предмет того, стало ли от нее народу лучше и не следует ли осуществить нечто подобное теперь.