От пьянства или по какой-то другой причине его постоянно тошнило, потом начался понос, боли в желудке, и навалилась слабость.
– Какая-то в тебе зараза бродит, – заметил Модин. – Говорил я тебе, не надо было у степняков чай пить. Пей водку – вернее средства нет.
Марыч пил, но лучше ему не становилось. Его лихорадило, трясло, и бо́льшую часть времени он проводил теперь не в казарме, а в засиженном мухами, щедро посыпанном хлоркой сортире.
«Господи, за что мне это, за что?» – бормотал он, и омерзительный запах испражнений повсюду его преследовал, заставляя испытывать отвращение к грязной одежде, нечистой пище, но больше всего к собственному телу.
– А ты, говорят, какую-то бабу ихнюю трахнул? – спросил его однажды Модин.
– Кто говорит?
– Видели тебя, – ответил прапорщик неопределенно.
– Ну и что? – равнодушно отозвался Марыч, который давно уже не думал ни о степнячке, ни о немке, ни о всем сумасбродном интернационале, заполнившем степь, а лишь о том, как бы дожить до того дня, когда все это кончится.
Модин разлил по стаканам, закурил, и в его бессмысленном взгляде Марычу почудился снова тот безотчетный неуловимый страх, который он видел в глазах у многих обитателей поселка.
– Хрен их, степняков, знает. Они тихие-тихие, а только как бы скоро нас жечь не стали.
– Пусть жгут, – вырвалось у Марыча.
– Хорошо тебе так говорить, – пробормотал Модин, – ты вон уедешь скоро. А мы?
Но шофер ничего не слышал и не говорил в ответ. Уже два дня он не ел, только пил, но изнурительный, с кровью понос не прекращался, хотя непонятно было, что еще мог исторгать, причиняя жгучую, постыдную боль, опустошенный желудок.
К вечеру ему стало совсем худо, и Модин отвез его в больницу. Марыч плохо соображал, где находится и что с ним. Он лежал в бреду, и в его воспаленном сознании мелькали лица, громадные птицы махали крыльями, заслоняя небо, он снова куда-то ехал по несшейся навстречу дороге, в духоте раскаленной кабины.
Несколько раз приходила пожилая врач, щупала его печень и селезенку, считала пульс, звонила в город и в воинскую часть и долго и убедительно что-то говорила, но потом раздраженно бросала трубку и закуривала. А состояние больного меж тем ухудшалось. Промывание желудка не помогло, несколько часов пролежал он под капельницей, и снова ему мерещилось ужасное.
Разбудил его стук в окно. Марыч открыл глаза и увидел прильнувшего к стеклу Модина. В руках у прапорщика была бутылка водки.
– Эй, партизан! – позвал он. – Поехали за баранами.
– Я не могу.
– Да брось ты, «не могу»! Поехали! Водки выпьешь, кумыса – всю хворь как рукой снимет. А здесь тебя только залечат.
Он выглядел очень возбужденно, и было что-то странное и настораживающее в его настойчивости. Марычу не хотелось никуда ехать, но он неуверенно приподнялся, спустил ноги на пол и сделал несколько шагов. Идти оказалось нетрудно. Больной одновременно чувствовал в теле и слабость, и легкость. Старенькая трухлявая рама легко поддалась, и шофер распахнул окно. Луна, такая же яркая и страшная, как в ту ночь, освещала улицу, дома и машину, в которой сидел посмеивающийся Жалтыс и приветливо махал рукой.
– За ночь обернемся, – весело сказал Модин. – К утру приедешь – никто и не заметит.
– Да разве успеем? – засомневался Марыч. – Туда сколько ехать-то?
– Они теперь ближе стоят.
Машина не ехала, а плыла. Она двигалась с невероятной скоростью, так, что столбы вдоль дороги сливались в сплошную полосу, образуя темный коридор. Иногда Марыч впадал в забытье, ему чудилось, что он поднимается над степью, и внизу остается стремительно несущаяся в ночи точка и расходящийся от нее треугольник света. Он крепче сжимал руль, но машина была послушна и шла легко, будто это была не та развалюха, на которой он ездил, и под колесами лежал асфальт.
Еще издалека они увидели зарево костров, послышалось ржанье верблюдов и лошадей, голоса людей, гортанные крики, свист. Все это сливалось в непрерывный гул, и огней, людей, скота было так много, что можно было подумать, здесь собралась вся Великая степь. На кострах жарили мясо, торопливо проходили закутанные в покрывала женщины, визжали и бегали, путаясь у них под ногами, дети. Земля была устлана коврами, и на них сидели гости.
– Тонанбай четвертый жена берет, – пояснил Жалтыс. – Молодой, красивый, грамотный. Сто баран за жену отдает.
– Да, похудеет у него мешок-то, – хохотнул Модин.
Лоснящееся от жира, разгладившееся и помолодевшее лицо хозяина светилось самодовольством. Модина и Марыча усадили в кругу гостей, принесли тарелки с дымящимся мясом, налили водки. Они были единственными чужаками. Резкая речь раздавалась со всех сторон, потом степняки запели, загудели, Жалтыс куда-то исчез, Модин вскоре напился и отвалился без сил. Марыч же почти не пил. В кругу этих людей, чьи враждебные взгляды он постоянно ощущал на себе, ему было неуютно, беспокойно и хотелось домой. Он принялся расталкивать своего товарища, но прапорщик был пьян мертвецки.
Из юрты вышла невеста и встала за спиной Тонанбая рядом с тремя его женами. Раздались громкие одобрительные возгласы, Марыч пригляделся внимательнее и похолодел: он узнал в нарядно одетой молодой женщине степнячку. Шофера прошибло потом, он быстро наклонил голову, но было уже поздно. Невеста узнала его.
Она что-то сказала Тонанбаю, тот нахмурился, его гордое лицо сделалось жестоким и злым, и он двинулся по направлению к обидчику. Марыч вскочил и, расталкивая гостей, бросился бежать. Поднялась невероятная суматоха, его потеряли из виду, и он, путаясь в веревках, верблюжьих упряжках и поводьях, заметался между юртами и повозками. Все мелькало и кружило у него перед глазами, снова падала и светилась, озаряя полнеба и степь, и клонилась к чужому горизонту чужая луна, а он все бежал и бежал, пока какой-то всадник не зацепил его длинным шестом с веревкой на конце. Марыч упал на траву, и наступило затмение: его куда-то несли, кололи, переворачивали, раздевали и терзали измученное тело. Он не различал ничьих лиц и только узнавал блестевшие в темноте холодные глаза степнячки.
4
Студенистое, жирное солнце выкатило из-за дальней сопки и, цепляясь за горизонт, поплыло по-над степью. Шофер лежал, связанный веревками возле какой-то повозки. Местность опустела: кочевники снялись и ушли, только кое-где дымились костры, над землею парили громадные птицы, опускались и подбирались к остаткам вчерашнего пиршества. В стороне паслась отара и стояла одинокая юрта. Машины нигде не было. Марыч оглянулся и увидел невдалеке от себя связанного Модина.
– Эй! – позвал он.
Прапорщик открыл мутные глаза и застонал.
– Сука Жалтыс! Сука!
Хотелось пить, но никто к ним не подходил. А солнце уже поднялось над степью и стало припекать. Они кричали и звали, надсаживая охрипшие, пересохшие от жажды глотки. Омерзительно жужжали и садились на лицо, лезли в глаза и в рот блестящие зеленые и синие мухи, осмелевшие птицы кружили совсем рядом, и Марыч испугался, что, покончив с костями и кусками мяса, они возьмутся за людей. Иногда шоферу слышался вдалеке шум машины, иногда казалось, что по краю степи, по самому горизонту идут зерноуборочные комбайны, но это были только миражи пустой и мертвой степи.