Но однажды приблизившись к заветной комнате, он увидел закрытую штору. В животе у профессора тоскливо заныло, он отступил на шаг, и ему почудилось, что негритянки посмотрели на него сочувственно, а одна несмело улыбнулась: дескать, дело житейское, иди ко мне. Поздоровкин покраснел, подскочил к двери и постучал. Но никто не открыл ему. Он отошел в сторону и стал ждать. Сколько так прошло времени, профессор не знал. Мимо проходили люди, проезжали большие красивые машины, едва вписывавшиеся в узкие закоулки квартала, опускались и поднимались шторы в соседних комнатках. Ему казалось, что он стоит здесь целую вечность.
Наконец Ларина дверь распахнулась, и оттуда вышел низенький смуглый человечек с большими красными губами, на которых блестели остатки жира. Вне себя от ярости профессор схватил его и стал бить по лоснящимся губам. Негритянки за окнами завизжали, со всех сторон набежали турецкие мальчишки и, тяжело дыша, уставились на Поздоровкина. Кто-то засвистел. Лара смотрела из окна на своего преподавателя равнодушно, как манекен. Мужичок вопил на неизвестном Поздоровкину наречии и закрывал лицо от побоев. А озверевший Михаил Петрович не мог остановиться и вкладывал в эти удары всю свою ненависть к этому чистенькому упорядоченному миру, к своим урокам разговорной речи и обиженной юности – он мстил за себя и никогда не испытывал столько наслаждения, сколько в эти минуты. Но наслаждение было недолгим – вдруг словно из-под земли появилась полицейская машина, Михаила Петровича скрутили и отвезли в полицейский участок.
В университете никто не мог поверить, что русский профессор устроил драку в Розовом квартале Гента, и ожидали, что недоразумение прояснится. Администрация была готова принять любое самое фантастическое объяснение, только бы замять скандал. Однако он ничего не говорил в свое оправдание и прибавлял, что никому не обязан отдавать отчета в том, как проводит свободное время. Вежливые бельгийцы глядели на него недоуменно, Лара боялась, что он ее выдаст и смотрела на него просительно, прочие студенты и студентки ходили тихие и заплаканные, но на лице у Михаила Петровича было написано такое чувство собственного достоинства и презрения к окружающим, что даже выразить ему сочувствие никто не решился. Неделю спустя профессора выслали в Россию, и больше он никогда ее не покидал.
Бременские музыканты
I
В туманном и промозглом саксонском городе Лейпциге, недалеко от кабачка, где сидели Фауст и Мефистофель и торговали бессмертную душу, двести лет спустя играли на улице двое русских музыкантов. Один был постарше лет сорока, невысокий, пухлый, светловолосый, с неопрятной бородкой и щербатым ртом. Другой, напротив, совсем молоденький, лет двадцати, худощавый и высокий, с темными жесткими волосами и живыми пронзительными глазами южанина. Старший на виолончели, а младший на скрипке, они играли немецкие, французские, русские и еврейские мелодии, и выходило так нежно и жалостливо, так трогало душу, как только и может растрогать две по-настоящему сентиментальные в этом мире души – германскую и славянскую.
Всякий, кто хоть сколько-нибудь разбирался в музыке, несомненно, оценил бы игру уличных музыкантов, особенно скрипача. Он был необыкновенно одаренным юношей, учился у себя на родине в консерватории и играл всегда так, будто перед ними была не многолюдная торговая улица с веселыми магазинчиками, «едушками», бистро, пивными барами, кабачками, универмагами и крохотными лавочками, а концертный зал, и сам он был одет не в куртку на рыбьем меху, а в не по возрасту строгий смокинг.
Старший чувствовал превосходство младшего, но нисколько не ревновал, а наоборот, старался подыграть острожно и бережно, чтобы не нарушить, но выгодно подчеркнуть игру скрипки и украсить ее игрою виолончели.
Однако никто из прохожих не обращал на музыкантов внимания. Время было нехорошее. Рождество уже две недели как прошло, и немцы поскучнели, ходили вялые и хмурые, как небо над их головами. По улицам разъезжали большие машины и увозили отслужившие недолгий срок елки, на рыночной площади доживали последние деньки Иосиф и дева Мария, казавшаяся рядом с ним домохозяйкой с вечными немецкими идеалами: киндер, кирхе и кюхе… Коченели пальцы, пронизывал ветер, сверху сыпал дождик вперемешку со снегом, и в такие часы хотелось не мучить ни в чем не повинную скрипку, а засесть в кабачке и пить разливное, не чета баночному, пиво. Но никто не бросал веселые монетки с молодцеватым соколом, ни тем более бумажки с изображением ученого мужа в ночном колпаке Карла Фридриха Гауса и, следовательно, пить было не на что. Музыканты иногда замолкали, отхлебывали кофе из термоса, а потом снова начинали играть, сами похожие на дождик, припускающий то веселее, то затихающий.
А поначалу у них были куда более идущие планы. Матвей – так звали старшего – еще в Ростове убеждал младшего, Доната, что русских музыкантов, а тем более с его-то талантом в Европе ценят и для них это единственный путь к успеху. У них было несколько рекомендательных писем от консерваторских профессоров, адреса местных музыкантов, в том числе и эмигрировавших из Советского Союза, но все оказалось напрасно. Везде, куда они ни обращались, была конкуренция, их даже не хотели прослушивать, где-то отказывали сразу, где-то милостливо разрешали оставить заявление, но все это было бессмысленно. Бывшие соотечественники смотрели на них с превосходством, качали головами и тоже не хотели помогать, в лучшем случае устраивали где-нибудь на ночлег. И очень скоро Матвей и Донат почувствовали себя обманутыми.
У них было совсем немного денег, чтобы оставаться и искать счастья в других местах, но возвращаться домой, после того как столько было приложено сил на получение виз и истрачено денег на билеты, они не хотели, и однажды в порыве безмерного отчаяния в Люксембурге, где они очень надеялись на хороший вкус местной публики, музыканты стали играть прямо на улице. Матвей был убежден, что через полчаса их отведут в ближайший полицейский участок и выкинут вон из этого игрушечного рая за нарушение его неподкупных законов. Однако ничего подобного не произошло. Они играли и играли веселые и печальные незатейливые мелодии, кто-то из прохожих остановился, заслушался, кинул в футляр от скрипки монетку, потом подошли другие, и в тот день они сумели заработать на ужин.
Так началась бродячая жизнь, которая поначалу их даже очаровала.
Они почувствовали себя вскоре такой же частью этого города, как старинные, но словно вчера построенные разноцветные дома, фонари, готические соборы, мосты и башни. Потом, когда похожая на праздничный торт столица Великого герцогства им приелась и они рассудили, что где-нибудь есть места поинтереснее и пощедрее, музыканты двинулись дальше.
Сперва в Амстердам, поразивший их обилием туристов, негров, секс-шопов и неимоверной скупостью аборигенов, а оттуда в Гамбург и Бремен.
Германия понравилась им больше Бенилюкса. Она была опрятнее, приветливее и богаче. И они не переставали верить в удачу, предлагали свои услуги в местных оркестриках, кафе и ресторанах, но едва речь заходила о постоянной работе, на приветливых лицах появлялось суровое и даже оскорбленное выражение, как будто они спрашивали о чем-то неприличном. Их местом могла быть только улица, а заработком – милостыня.