Алексей Иваныч набычился, не любил, когда ему перечили, а особенно при других, а особенно, если эти другие — молодые женщины или девушки.
— Видел я каторжников в середине срока.
— Кого?
— Тебя я видел.
Маленький клоун засмеялся, Уля против воли улыбнулась, а Савелий враз сделался таким же неприятным и грубым, как в их встречу на Троицком мосту.
— Хороший ты писатель, Алексей Иваныч, очень хороший, а все ж до Бунина тебе далеко, — сказал он ядовито, и Уля поразилась тому, как переменилось лицо слушающего и добрый, гостеприимный хозяин стал вмиг обиженным, злым, а все его благодушие сменилось раздражительностью, каковую она не встречала и у Круда.
— Бунин твой — самодовольный, напыщенный гусак, который только себя слышит и собой любуется: ах, какой я талантливый, ах, какие слова умею подбирать. А у меня от его изобразительности в глазах рябит. Простодушия в нем нет, а без простодушия нет и гения.
— А мне понравилось про Олю Мещерскую, — подлила масла в огонь Уля и мысленно макнула книксен — ей было ужасно весело.
Она вдруг все поняла. Они — дети, все эти сочинители, они любят, когда их хвалят и гладят по головке, они обижаются, если их ругают, они хнычут, если про них молчат и их не замечают, они хотят быть первыми, лучшими, они все время просят сладкого, но при этом фальшивят, потому что своей детскости стыдятся и пытаются казаться неуязвимыми, гордыми и независимыми. Они меряются славой и оттого ранимы, а она — слава богу — была ни капельки их переживаниями не тронута, но чувствовала, как ей интересно с ними. И так же весело было итальянцу Россолимо, он передразнивал обоих, как бы давая понять, что все это так, баловство, сегодня поругались — завтра помирятся. Но кончилось совсем безобразно.
Круд, оскорбленный тем, что Россолимо строит за его спиной рожи, заорал:
— А ты пошел вон, чертов макаронник! Не лезь, когда русские писатели о жизни говорят!
Клоун с акробатической ловкостью вылетел из-за стола и, прежде чем кто-либо успел понять, что он собирается делать, выскочил за дверь.
— Тогда убирайся и ты, — сказал хозяин Савелию.
— Пожалуйста, — пожал плечами Круд, но в дверях остановился. — Только вина дай мне с собой.
— Ничего не получишь.
— Я тогда сяду и никуда не уйду.
Уля осторожно тронула Круда за плечо:
— Пойдемте, прошу вас.
— Ты мне еще будешь указывать! — Глаза Савелия были полны бешенства, и Уля поняла, почему в самую первую их встречу он назвал себя диким мустангом.
В комнату вошла хозяйка с пыльной бутылкой, закрытой сургучом.
— Забирай свою мадеру и дорогу сюда забудь! — буркнул Алексей Иванович. — А ты, девочка, оставайся. Нечего тебе с пьяницей связываться. Брось его. Что он тебе? Ты ему все равно ничем не поможешь. Он всю жизнь будет охотиться за несчастьем, и не найдется в этой охоте равных ему по удаче. А мы с тобой не охотники, мы будем лучше пить чай с тортом.
Торта ей хотелось, но стало так больно за унижение Савелия, что она крикнула сквозь слезы:
— А вы, вы… как вам не стыдно только? Пусть вы знаменитый, богатый, пусть вас все читают, и знают, и всюду зовут, и про вас пишут, но зачем вы так с ним? Он лучше, он чище, он выше вас всех в тысячу раз. И читать через сто лет, вот увидите, будут его, а не вас.
И выбежала на улицу, где уже допивал в ранних сумерках дорогое вино ее друг. Впервые она увидела его пьяным. Только это было какое-то странное опьянение. Уля перевидала немало пьяных мужиков в Горбунках, помнила их скандальные пляски и драки, но, чтобы человек, который еще недавно говорил связные, пусть и воспаленные речи, в одну секунду превратился в бесчувственный столб с идиотской щербатой улыбкой на лице, — с таким она столкнулась впервые и не знала, что делать. Стояла на темной улице рядом с Крудом, без движения прислонившимся к забору, и не плакала потому, что заплакать было бы еще страшнее. Он был бледен до невозможности, крупный пот выступил у него на лбу и катился по лицу. Бились фиолетовые жилки в висках с такой силой, что казалось, сейчас из них хлынет кровь.
Началась поземка, сгущались сумерки недолгого дня, Савелий не двигался, и Уля испугалась, что он замерзнет. Денег на извозчика не было ни у него, ни у нее. Возвращаться и просить у оскорбленного ее последними словами Алексея Ивановича былоневозможно. Уля огляделась и, кажется, впервые в жизни по-настоящему взмолилась: «Господи, помоги!» Кричать она стеснялась и стала упрашивать: «Помоги! Ну чего тебе стоит? Пожалей его, если не хочешь жалеть меня. Придумай что-нибудь такое, чтобы этот снег растаял и мы очутились в его стране. Я за это что-нибудь готова сделать, хотя и не знаю, что тебе понравится. Я даже согласна для этого замерзнуть, если так надо. Помоги нам, ну пожалуйста, пожалуйста, помоги». Однако небеса были наглухо задраены, и никто за пеленой облаков и снега не хотел смотреть на непослушную, дрожащую от холода и страха девочку и ее бесчувственного товарища. Уля подняла камень и бросила его в небо. Камень пролетел совсем немного и упал, стукнувшись о небольшие сани с дровами у забора напротив. Уля скинула поленья и вместо них положила на сани длинное тело мустанга. Затем попыталась толкнуть это громоздкое сооружение. Санки не сдвинулись с места. Тогда Уля впряглась в них как лошадь и потащила.
Снега было еще совсем немного, и сани скользили плохо. Ноги Круда свешивались с саней, цепляясь за землю. Какая-то женщина шла им навстречу.
— Мужика тащишь? Иль отца? — спросила она сочувственно.
Круд вскоре протрезвел, но ни телом, ни языком по-прежнему не владел. Он виновато смотрел на Улю, а она тащила его по темной улице к вокзалу и там еще долго ждала, покуда он придет в себя, и вдруг почувствовала, как в ней просыпается новое, взрослое чувство ненависти к мужскому пьянству, но тут же она вспомнила свое жуткое похмелье после «Виллы Родэ», и ей стало жаль его. «Или буду пить вместе с ним, или и вправду его брошу. Так ему и скажу».
Но Савелий ее опередил:
— Я даю тебе слово, что не притронусь к вину до тех пор, пока ты сама мне этого не позволишь. Но ты так и не поняла меня. Как и они все не понимают. Я для них шут, обезьянка с острова Борнео, хуже, чем этот итальянский клоунишка. Ах, какие они всехамы, сволочи и негодяи — все эти людишки из редакций и газет, все эти профессора и приват-доценты! Они жиреют, а мы спиваемся. Им игрушки, а нам слезки. И ты ничем не лучше. Ты увидела во мне другого человека и вообразила, что это и есть я, а меня настоящего не узнала. Меня не знает никто. Ты подошла чуть ближе и заглянула в меня, как в колодец, но все равно почти ничего не разглядела, потому что твои глаза ослеплены обыденностью. Зато я разглядел тебя очень хорошо. В твоей жизни есть лишнее и недостающее, и это тебе мешает. Но я сделаю так, чтоб твою жизнь изменить. Я подарю тебе другое имя. А потом ты встретишь того, кто тебя полюбит. Он будет бедным человеком, очень старательным, очень добрым, и твой отец попробует дать ему шанс выкарабкаться, но ты пройдешь мимо этой любви.