— Что ж, наверное, и вправду можно захотеть — и загрустить.
— А вот сейчас я захочу — и перестану грустить.
— Как?
— Начну думать, что я не колибри и грустить мне нечего.
— Хороший способ.
— Вот уже не грущу. Но подожди, кажется, снова захотелось грустить.
— Не придумывай, пожалуйста, — сказала Мама Девочка. — Пойдем-ка лучше поедим где-нибудь. Может, в «Автомат»?
— Конечно, только пойдем туда попозже.
— Все-таки когда?
— Когда стемнеет.
— В августе темнеет не раньше восьми, Лягушонок, а по-настоящему — так в половине девятого.
— А сейчас сколько?
— Без пяти восемь.
— Ну, тогда я не хочу есть, пока не стемнеет совсем.
— Ты просто не хочешь есть — и все.
— Нет, хочу.
— Что именно?
— Суп.
— Почему вдруг суп?
— Овощной суп.
— Хорошо, овощной суп — но почему?
— Я ужасно люблю суп, особенно овощной.
— Если ты так любишь его, почему ты никогда мне об этом не говорила? Я могла бы покупать тебе в бакалее чудные овощные супы, самые разные. Почему ты мне никогда этого не говорила?
— Я просто не думала, что тебе это интересно. Я ведь не сказала ничего особенного?
— Когда это говоришь ты — еще какое особенное! Может быть, ты, если начнешь есть много супа, хоть немного прибавишь в весе.
Постепенно дневного света не стало, а стало темно, и тогда Мама Девочка спросила:
— Ну а теперь мы пойдем поесть?
— Пойдем, — сказала я, и мы встали и зашагали к выходу из парка.
О голуби, о люди, о маленький мальчик
Лучше всего в Нью-Йорке летним вечером, таких вечеров не бывает больше нигде. Жара стоит страшная, уже темно, а от всего по-прежнему пышет жаром — от тротуаров, от домов, от людей, прямо видишь, до чего некоторых одолевает жара — это видно по их лицам и по тому, как они ходят, стоят и ждут.
На другой стороне улицы, напротив парка, на самом углу Седьмой авеню, стоял и ждал мужчина с тележкой. Ему было очень жарко. Он вытащил из заднего кармана брюк большой синий платок и стал вытирать им лицо, а когда закончил, увидел нас с Мамой Девочкой и сказал:
— Купите что-нибудь вашей девочке.
Мама Девочка остановилась и посмотрела, что у него в тележке, а там был арахис в скорлупе, семечки подсолнуха, кедровые орехи и три или четыре сорта леденцов.
— Собственно говоря, — сказала Мама Девочка, — для всего этого сейчас слишком жарко — но уж ладно. Чего бы ты хотела, Одуванчик?
— О, — сказала я, потому что даже и не знала. Вообще-то мне не хотелось ничего из того, что у него было, но и не хотелось его огорчать. Я на все посмотрела, но все, казалось, изнывало от жары, и я просто не могла выбрать. Наконец я решила: пусть Мама Девочка что-нибудь купит у него сама, потому что ему очень жарко, и у него тележка, а на ней — все эти вещи, которым тоже жарко, и сейчас вечер, а сам он откуда-то издалека. Было видно, что он родился не в Нью-Йорке, а где-то совсем в другом месте.
— Вот этих, — сказала я.
— Угу, — сказала Мама Девочка, — они приятные.
— Кедровые орехи, — сказал мужчина. — На пять центов? На десять?
— Пожалуй, на десять, — сказала Мама Девочка. Мужчина взял маленький совочек, зачерпнул им с подноса кедровых орехов, а потом ссыпал их с совочка на маленькие весы и отвесил на десять центов. Потом он пересыпал орехи в бумажный пакетик, и Мама Девочка дала ему десятицентовую монетку, а он дал мне пакетик с орехами, и я вместо «спасибо» сказала «мерси», потому что он был из другой страны, и он посмотрел на меня и кивнул. Мама Девочка улыбнулась, и мы пошли дальше. Я высыпала несколько орехов себе на ладонь и предложила Маме Девочке. Она взяла три или четыре, а пять или шесть оставила мне. Я взяла один в рот и разгрызла. Он оказался вкусный, но теплый. Мама Девочка тоже съела один.
— По-моему, они хороши для канареек, — сказала она.
— А вот и нет.
— Ведь они ужасно мелкие, и чтобы набрать их полон рот, надо разгрызть не меньше сотни.
— А кому нужно набирать полон рот?
— Разумеется, не тебе, — сказала Мама Девочка. — Что хорошо для канарейки, то и для тебя сойдет.
— Они не едят кедровых орехов, их только люди едят.
Мы грызли и ели их один за другим, и шли по Седьмой авеню к Пятьдесят седьмой улице, туда, где Карнеги-холл. Каждый раз, как мы бросали на тротуар скорлупу, к ней наполовину подбегали, наполовину подлетали один-два нью-йоркских тротуарных голубя. Посмотрят, клюнут — и видят, что напрасно торопились, есть нечего, и тогда я бросила им три или четыре целых орешка, но голуби не смогли их расклевать.
— Вот видишь, — сказала я, — даже голуби не могут есть кедровые орехи.
Я остановилась, и два голубя тоже остановились и посмотрели вверх — им было интересно, что я сделаю.
Я разгрызла один орех, а потом другой и ядрышки бросила голубям, и они мигом проглотили и стали просить еще. Я опять сделала то же самое, Мама Девочка — тоже, и мы оглянуться не успели, как вокруг нас собралось двадцать или тридцать голубей, которым хотелось кедровых орехов. Были всякие-всякие: белые, черные, серые, пестрые, любой величины — и большие, и средние, и маленькие, и все — голодные и очень проворные, но только колибри был куда проворнее, а они двигались, как люди в толпе, и были очень настороженные, и все время поглядывали вверх, вниз и во все стороны. Несколько людей тоже остановились. Люди на улицах любят останавливаться и смотреть. Если на самой улице не происходит ничего особенного, они рассматривают витрины магазинов.
Среди них был один мужчина со своим мальчиком. Они держались за руки, но мальчик высвободил руку, и его отец увидел, как он пошел к толпящимся голубям, чтобы поймать какого-нибудь из них. Он был очень маленький мальчик и не слишком хорошо ходил, но все равно ему хотелось поймать голубя. Такое случалось с голубями уже столько раз, что они к этому почти привыкли. Они подпускали его к себе совсем близко, а потом быстро отбегали в сторону, и ему никак не удавалось их схватить. Далеко они не уходили и все время высматривали, не бросим ли мы с Мамой Девочкой еще кедровых орехов. Отец маленького мальчика понаблюдал за ним, а потом пошел и взял его за руку.
— Не пугай птичек, — сказал он.
Мальчик посмотрел на него, будто не понимая, и сказал:
— Мои птички.
Наверное, он хотел сказать, что если они его, то он может ходить за ними, ловить их и даже пугать.
— Нет, — сказал мужчина, — они не твои.