Срубов прячет бумагу в портфель. Небрежно бросает:
— Следующего.
А об этом ни слова. Что был он, что нет. Срубов не любит слабых, легко сдающихся. Ему нравились встречи с ловкими, смелыми противниками, с врагом до конца.
Допрашиваемый ломает руки.
— Умоляю, пощадите. Я буду вашим агентом, я выдам вам всех…
Срубов даже не взглянул. И только конвойным еще раз, настойчиво:
— Следующего, следующего.
После допроса этого жидкоусого в душе брезгливая дрожь. Точно мокрицу раздавил.
Следующий капитан-артиллерист. Открытое лицо, прямой, уверенный взгляд расположили. Сразу заговорил.
— Долго у белых служили?
— С самого начала.
— Артиллерист?
— Артиллерист.
— Вы под Ахлабинным не участвовали в бою?
— Как же, был.
— Это ваша батарея возле деревни в лесу стояла?
— Моя.
— Ха-ха-ха-ха!..
Срубов расстегивает френч, нижнюю рубашку. Капитан удивлен. Срубов хохочет, оголяет правое плечо.
— Смотрите, вот вы мне как залепили.
На плече три розовых глубоких рубца. Плечо ссохшееся.
— Я под Ахлабинным ранен шрапнелью. Тогда комиссаром полка был.
Капитан волнуется. Крутит длинные усы. Смотрит в пол. А Срубов ему совсем как старому знакомому:
— Ничего, это в открытом бою.
Долго не допрашивал. В списке разыскиваемых капитана не было. Подписал постановление об освобождении. Расставаясь, обменялись долгими, пристальными, простыми человечьими взглядами.
Остался один, закурил, улыбнулся и на память в карманный блокнот записал фамилию капитана.
А в соседней комнате возня. Заглушенный крик. Срубов прислушался. Крик снова. Кричащий рот — худая бочка. Жмут обручи пальцы. Вода в щели. Между пальцев крик.
Срубов в коридор.
К двери.
«ДЕЖУРНЫЙ СЛЕДОВАТЕЛЬ».
Заперто.
Застучал, руке больно.
Револьвером.
— Товарищ Иванов, откройте! Взломаю.
Не то выломал, не то Иванов открыл.
Черный турецкий диван. На нем подследственная Новодомская. Белые, голые ноги. Белые клочки кружев. Белое белье. И лицо. Уже обморок.
А Иванов красный, мокро-потный.
И через полчаса арестованный Иванов и Новодомская в кабинете Срубова. У левой стены рядом в креслах. Оба бледные. Глаза большие, черные. У правой на диване, на стульях все ответственные работники. Френчи, гимнастерки защитные, кожаные тужурки, брюки разноцветные. И черные, и красные, и зеленые.
Курили все. За дымом лица серые, мутные.
Срубов посередине за столом. В руке большой карандаш. Говорил и черкал.
— Отчего не изнасиловать, если ее все равно расстреляют? Какой соблазн для рабьей душонки.
Новодомской нехорошо. Холодные кожаные ручки сжала похолодевшими руками.
— Позволено стрелять — позволено и насиловать. Все позволено… И если каждый Иванов?..
Взглянул и направо, и налево. Молчали все. Посасывали серые папироски.
— Нет, не все позволено. Позволено то, что позволено.
Сломал карандаш. С силой бросил на стол. Вскочил, выпятил лохматую черную бороду.
— Иначе не революция, а поповщина. Не террор, а пакостничанье.
Опять взял карандаш.
— Революция — это не то, что моя левая нога хочет. Революция… Черкнул карандашом.
— Во-первых…
И медленно, с расстановкой:
— Ор-га-ни-зо-ван-ность.
Помолчал.
— Во-вторых…
Опять черкнул. И так же:
— Пла-но-мер-ность, в-третьих…
Порвал бумагу.
— Ра-а-счет.
Вышел из-за стола. Ходит по кабинету. Бородой направо, бородой налево. Жмет к стенам. И руками все поднимает с пола и кладет кирпич, другой, целый ряд. Вывел фундамент. Цементом его. Стены, крышу, трубы. Корпус огромного завода.
— Революция — завод механический.
Каждой машине, каждому винтику свое.
А стихия? Стихия — пар, не зажатый в котел, электричестве, грозой гуляющее по земле.
Революция начинает свое поступательное движение с момента захвата стихии в железные рамки порядка, целесообразности. Электричество тогда электричество, когда оно в стальной сетке проводов. Пар тогда пар, когда он в котле.
Завод заработал. В него. Ходит между машинами, тычет пальцами.
— Вот наша. Чем работает? Гневом масс, организованным в целях самозащиты…
Крепкими железными плиточками, одна к одной в головах слушателей мысли Срубова.
Кончил, остановился перед комендантом, сдвинул брови, постоял и совершенно твердо (голос не допускает возражений):
— Сейчас же расстреляйте обоих. Его первого. Пусть она убедится.
Чекисты с шумом сразу встали. Вышли, не оглядываясь, молча. Только Пепел обернулся в дверях и бросил твердо, как Срубов:
— Это есть правильно. Революция — никакой филозофий.
У Иванова голова на грудь. Раскрылся рот. Всегда ходил прямо, а тут закосолапил. Новодомская чуть вскрикнула. Лицо у нее из алебастра. Ничком на пол, без чувств. Срубов заметил ее рваные высокие теплые галоши (крысы изъели в подвале).
Взглянул на часы, потянулся, подошел к телефону, позвонил:
— Мама, ты? Я иду домой.
За последнее время Срубов стал бояться темноты. К его приходу мать зажгла огонь во всех комнатах.
8
Срубов видел диво — Белый и Красный ткали серую паутину будней.
Его, Срубова, будней.
Белый тянул паутину от учреждения к учреждению, от штаба к штабу, клал узкие, крепкие петли вокруг белого трехэтажного каменного дома, стягивая концы в одно место, за город, в гнилой домишко караульщика губземотдельских огородов. Белый плел паутину ночами, по темным задворкам, по глухим переулкам, прятался от Красного, думал, что Красный не видит, не знает.
Красный вил паутинную сетку параллельно сетке Белого — нить в нить, узел в узел, петлю в петлю, но концы стягивал в другое место — в белый трехэтажный каменный дом. Красный вил и днем и ночью, не прерывал работу ни на минуту. Прятался от Белого, был уверен, что Белый не видит, не знает.
У Белого и у Красного напряженная торопливость работы, у каждого надежда на крепость своей паутины, расчет своей паутиной опутать, порвать паутину другого.