— Езжай, — приказал Осадчий.
— Куда?
— Прямо.
Колонна медленно, слепо шла сквозь метель на север. Время от времени Осадчий пускал ракеты. Уже было четыре часа, а метель все бушевала. Машины везли на себе белые гробы сугробов, все экипажи теперь сидели внутри, лишь на нескольких машинах одиноко маячили за пулеметами белые фигурки. Грузовики со снарядами часто буксовали, и тягачи их выдергивали из снега и ям.
Впереди разверзлась черная пропасть, водитель налег ногой на педаль, машина резко остановилась, Осадчий ударился грудью о крышку люка. Потирая грудь, он смотрел вперед. Путь колонне преграждала река. Осадчий спустился в кабину, зажег свет, достал карту. Река петляет по всей долине. И по всей долине разбросаны кишлаки. Узнав название кишлака, я бы смог определить, далеко ли до Тандгара и верно ли мы идем. Послать машины влево по реке и вправо.
Колонна осталась на месте, а две машины разведчиков отправились вдоль реки.
10
— Ну вот, заблудились, — сказал, поудобнее устраиваясь в машине, хирург. — Шереметьев, выключи печку, дышать нечем.
Шереметьев выключил.
— Да, заблудились, — повторил хирург. Он вынул пачку, размял сигарету. — Сигареты отсырели уже.
В полумраке бронированной машины вспыхнул огонек.
— Угостите, товарищ капитан, — попросил Иван.
— На. И Шереметьеву.
— Спасибо! — крикнул из кабины Шереметьев.
— Травись на здоровье. Каждая сигарета — минус пять минут.
— Ну, товарищ капитан, еще минуты здесь считать, — откликнулся Иван.
— Наоборот, здесь-то их и надо считать, — возразил хирург. — Каждая минута — это дар.
— Девочек нет, выпивки нет, — какой же это дар? Да еще если не курить, — сказал Шереметьев.
— Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — сказал Иван.
— Того здоровеньким духи пришьют, — поправил его Шереметьев.
— Вот именно, — отозвался Иван.
— Да вы-то сами курите, — заметил Шереметьев.
— Я курю без всякой философии, Шереметьев. Тяжелая привычка. Организм требует интоксикации. Но я понимаю, что это не добро.
— И мы знаем, что вредно. Кто ж спорит. Но — приятный вред.
— Лучше прожить маленькую, но приятную жизнь, — сказал Иван.
— Жить надо, знаете как, товарищ капитан? сказать? — спросил Шереметьев.
— Скажи, — откликнулся из сумрака хирург.
— Чтобы, оглянувшись назад... чтобы оглянуться, в общем, назад и увидеть там вереницу обесчещенных баб и горы пустых бутылок. И тогда не будет мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
Хирург чиркнул зажигалкой, раскурил погасшую сигарету.
И они хотят, чтобы после них хоть что-то осталось, женщины, бутылки. Неужели в самом деле все так безнадежно? Наука, здравый смысл говорят: да. Но кто-то шепчет: нет. Что-то шепчет: нет. Понять эту точку в конце значит все понять. Что же она такое?..
Если я отсюда выберусь, то напишу трактат о ней. Засяду в библиотеки, выужу все, что о н е йдумали и говорили, начну собирать по клиникам неординарные истории о ней, — и это будет мой памятник е й.Плата за жизнь. Если она выпустит меня. Выпустит из этой долины, из этой страны.
Ну вот, я уже заключаю договоры. С кем? Хирург протянул руку, раздался щелчок и загорелся плафон. Хирург взглянул на часы. Без двадцати пять.
— Шереметьев, включи печку, уже прохладно.
Печка звучно развеивала по машине тепло. Шереметьев молчал. Иван тоже. Печка дула: фууфуу.
За бронированными стенками выла метель. Хирург погасил свет.
В тягаче сумрачно. Черепаха лежит на крышке от ящика из-под снарядов, под головой скомканная шинель. Мухобой сидит в жестком вертящемся креслице перед приборами, в его руке то загорается, то притухает сигарета. Он включает одну из радиостанций. Слышен шум, хрип, морзянка. Музыка.
— Громче! — кричит из кабины водитель.
Но музыка стихает. Московское время восемнадцать часов... Люк над кабиной визгливо открывается, на сиденье плюхается заснеженный комбат. Заводи. Водитель заводит двигатель. Через некоторое время тягач трогается. Черепаха привстает, чтобы подключить шлемофон к радиостанции, снова ложится. В наушниках треск, шорох. На щите сильно трясет. Но Черепаха продолжает лежать. Вызывает «Чайку». «Чайка», «Чайка»... Тягач ударяется днищем о горбыль, и Черепаху подбрасывает вместе с щитом. Вот так же ударит мина. «Чайка», «Чайка», Черепаха встает, садится, упирается лбом в резиновый обод триплекса, смотрит сквозь толстое стекло: темно, мерцают снежинки. Куда мы едем? Болтаемся в белом море. «Чайка», «Чайка»...
Тягач останавливается. Стоит, рыча. Трогается. Вновь тормозит. Комбат открывает люк и с кем-то говорит.
— Ребята, — раздается его голос в наушниках, — где там наш топор? Вылезайте, мост наращивать будем.
Мухобой тихо ругается, поднимает крышку люка, — в салон летит снег. Черепаха отсоединяет шлемофон от радиостанции, включает свет, находит топор, гасит свет, вылезает наверх следом за Мухобоем. Метель как будто поутихла, но снег валит густо. Башня с пулеметом бела, причудлива. Позади фары и смутные очертания тягача. Вверху шипит и загорается ракета. Летящий снег вокруг нее наполняется светом. Мухобой и Черепаха соскакивают в снег. Снег — по колено. Пошли, машет рукой комбат. Они идут в снегу за комбатом, за ними тянутся остальные артиллеристы. Показывается чернейшая между пухлых берегов река, мост, на противоположном берегу несколько машин, люди, прожектор светит в воду рядом с мостом.
— Что? — спрашивает комбат у офицера.
— П....ц, — откликается тот.
— Весь экипаж?
— Весь. Вон, ребята! вон слева! вон деревья! — кричит комбат.
Артиллеристы бредут в рыхлом сыром снегу к восковым деревьям на берегу чернейшей гуталинной реки. Снег сыплется за шиворот, набивается в валенки. Надо было надеть сапоги, промокнут валенки, где их потом высушишь? В рыхлой вышине вспыхивает ком белого света. Они начинают рубить крепкие высокие деревья. Глухо стучат топоры. Становится жарко. Снег тает на горячем лице. Черепаха расстегивает верхнюю пуговицу. В снежной рыхлой вышине загорается ракета. Рокочут моторы. Дерево с треском валится в снег. Черепаха засовывает мокрый топор за ремень, находит в снегу комель, обхватывает его. Ему помогает Мухобой и еще кто-то. Втроем они волокут дерево к мосту. В свете фар Черепаха срубает ветви. Пехотинцы забирают бревно, тащат его на мост.
Черепаха смотрит, как они пристраивают бревно над водой, слышит выкрики офицеров, гул моторов, кашель, мат и видит себя стоящим на берегу какой-то реки, освещенной прожектором, он обут в тяжелые черные валенки, на нем много одежд, за ремнем топор, летит снег, течет черная река, — только что в ней утонула одна из машин колонны, заблудившейся в долине. Я в долине. Мне еще предстоит выбраться отсюда и участвовать в операции, и потом мне предстоит возвращаться в полк и жить на краю полка, охраняя его каждую ночь, выбегать по утрам на зарядку, питаться скверной пищей, маршировать с песнями, засыпать на политзанятиях, мыть полы, ходить в наряды на кухню и на контрольно-пропускной пункт, и будут еще операции, весна, второе лето, вторая осень, вторая зима, и еще весна... Лишь бы не снилась равнина за полосатым шлагбаумом...